Очень скоро они поумнеют. Митю привезут с Мазурских болот в цинковом гробу, а Алеша вернется с простреленной грудью.
Хоронили Митю на Ваганьковском кладбище. Первые мертвые ценились дорого. Лошади в черных кружевах и катафалк с гробом, весь укрытый венками, утопали в осенних цветах. За гробом родные и близкие и вереница неправдоподобно длинных колесниц. Впереди и по бокам процессии шли странно одетые люди в длинных черных халатах, с высокими цилиндрами на голове, разбрасывая ветки можжевельника. Играл военный оркестр.
Помню трапезную, стол с очень белой скатертью, один конец которого упирался в низкое маленькое окно, глубоко запрятанное в толще стены. На столе рис и кисель. Духовенство, военные — было много народу. Под конец стало шумно. Мне на рукав повязали траурную ленту. И очень хотелось домой.
Вспоминаю, как тогда и долгое время потом мало волновала окружающая меня смерть, как бы только утверждавшая мое бессмертие.
Алеша, раненный в грудь навылет, выписался из госпиталя и жил на даче у тети Нади. Папа, мама и я поехали его проведать. Алеша, тонкий, красивый, светловолосый, сидел в плетеном кресле в саду. Офицерский китель его был расстегнут, и видна была ослепительно белая рубашка. Он показал нам маленькие розовые пятна на груди и на спине. Потом он показал нам рубку лозы. Я не отрываясь рассматривал его шашку, ложбинку для тока крови и красивый, с золотом эфес.
Через два года Алеша умрет от чахотки.
Детская
Из окон нашей детской я вижу необычайно оживленную, обычно такую тихую, Тверскую. Непрерывным потоком в ту и в другую сторону снуют желтые, красные, голубые автомобили, такие маленькие, такие игрушечные на расстоянии.
Немцы объявили нам войну. Стоят прекрасные солнечные дни. Мы с мамой выходим на улицу. К вокзалу в полном снаряжении, со скатками на плечах, в строевом порядке идут великаны. На всю Тверскую звучит с молодецким посвистом «Соловей, соловей пташечка». Толпы людей их восторженно провожают.
Я, шведский король Густав V, отказываясь от традиционного нейтралитета и не теряя ни одной минуты, объявляю войну Германии. В моем распоряжении батареи кожаных пушек и опыт Тридцатилетней войны. Я уговариваю брата последовать моему примеру. Он президент Бразилии Фонсека. Он медлит и ведет какую-то двойную игру. Я объявляю ему блокаду, запрещаю ходить по детской, он находит выход, ловко перебираясь с постели на диван, оттуда на дверные ручки.
На страницах моего дневника ручьями льется кровь, пылают пожары. Германия лежит в развалинах. Моя воинственность пугает маму.
У меня большая семья: Мишка, Сережа — рыжая обезьяна — и немецкий шуцман Володя в синем мундире и белых лайковых перчатках. В быту я не проявляю никакого шовинизма и женил моего Володю, немецкого шуцмана, на Женькиной кукле, которую она тщетно пытается вернуть домой.
Я поступаю в приготовительный класс Первой мужской гимназии. С поступлением в гимназию я как-то внезапно повзрослел. Война шведов с немцами потеряла для меня всякий интерес.
В свободное время папа пишет картину: солдаты воюющих наций распинают на Голгофе Христа. Война стала повседневностью. Каждый день я листаю журналы, целые страницы которых заполнены маленькими фотографиями убитых и раненых. В столовой мама с подругами шьет противогазы.
Первая мужская гимназия
В конце августа 1914-го отец привел меня, восьмилетнего мальчика, держать вступительные экзамены в приготовительный класс Первой мужской гимназии. Дед мой, отец и дядя учились в этой гимназии.
Накануне в парикмахерской меня подстригли «под наследника».
Широкая мраморная лестница, покрытая красным ковром, прямо из вестибюля ведет на второй этаж. Там, наверху, через раскрытые двери в полумраке блестит золото колонн и паникадил. Внушительной наружности швейцар с седой бородой, одетый во что-то длинное с желтыми галунами, берет наши вещи и указывает наверх.
Помню первый экзамен — по Закону Божьему. За столом, на торце, священник в широкой серой рясе. Густые длинные седеющие волосы и курчавая борода, на цепочке большой крест. За столом в вицмундирах инспектор и педагоги.
В большом классе стоял несмолкаемый шум тихих голосов множества мальчиков, шум плотный, непроницаемый, ни на минуту не затихавший, напоминавший жужжание цветочных мух в жаркий июльский полдень.
Едва расслышал свою фамилию, скорее догадался. Мои щеки горели, глаза блестели.
1. Портрет отца. 1958
«Подойди поближе, раб божий Валерий, и прочти „Отче наш“». Я молчал, как мне показалось, целую вечность, а потом услышал, как мои губы беззвучно шептали молитву. Батюшка ласково погладил меня по голове своей большой теплой рукой и поставил мне пятерку. Я вылетел пулей к ожидавшему меня в коридоре отцу. Я принят.
В огромном актовом зале стены белого мрамора, окна на высоте второго этажа. В роскошных золотых рамах портреты царей и цариц дома Романовых. Все мы, маленькие мальчики, здесь с родителями. Директор, инспектор и все учителя в вицмундирах похожи на генералов. На втором плане портрет Александра I, портрет висит прямо передо мной. Генерал-директор зачитывает текст вступительной речи, как приказ по армии. От возбуждения и томительной скуки наша маленькая армия находится в непрерывном движении, готовая вот-вот рассыпаться, нас с трудом сдерживают родители. Я получаю билет и памятную книжку. В понедельник первый день занятий.
Еще за неделю до этого, как только я выдержал экзамен, я с папой пошел к портному, на вывеске которого был изображен лев, вцепившийся в пуговицу шинели маленького гимназиста. На вывеске огромными буквами: «Врешь, не оторвешь, у Заглухинского сшито».
В понедельник в гимназической куртке тонкого мышиного цвета сукна, подпоясанный широким черным лаковым поясом с серебряной бляхой, в моих первых длинных брюках я стою на молебне в бывшей домовой церкви князей Голицыных, теперь гимназической. Мы прочитали «Отче наш» и врассыпную устремились по коридорам в классы.
Мне ставят подножку, я растягиваюсь на полу, потом я сам ставлю кому-то подножку и неожиданно попадаю в крепкие руки инспектора Федора Семеновича Коробкина, грозы всех гимназистов. Спрашивает мою фамилию и говорит: «В отца пошел». Отец и дядя кончили Первую гимназию при Коробкине.
По утрам мы с мамой садились на тринадцатый трамвай Бельгийского общества, новенький, красного дерева, пустой, с кондуктором. Трамвай весело несется по Тверской и мчится вдоль бульваров к храму Христа Спасителя.
На мне длинная шинель, а за спиной ранец, доверху набитый новенькими учебниками. Выходя из вагона, упал на спину, и тяжелый ранец не дает мне подняться. Моя мама растрогана до слез, смеется, а мне стыдно, что я такой маленький.
Я в приготовительном классе нормального отделения. Есть параллельный, нормальный считается лучше, хотя оба они совершенно одинаковые. Между двумя этими классами неутихающая вражда.
Первый урок, урок Закона Божьего. В классе стоит неумолкаемый шум, мальчишки все время встают со своих мест, поднимая руки, и просят позволения выйти — на самом деле, чтобы присоединиться к тем трем-четырем еврейским мальчикам, которые проводят время в коридорах, освобожденные от уроков Закона Божьего.
Еще два урока: русский и арифметика.
Длинный громкий звонок — большая перемена. В общем потоке устремляюсь куда-то вниз, в нескончаемо длинный со сводчатыми потолками зал, похожий на коридор. Пол каменный в белую крапинку. В амбразурах окон сидят булочники — все в белом, на голове высокие поварские колпаки, рядом большие корзины с выборгскими кренделями, бутерброды с колбасой и сыром, покрытые накрахмаленными полотенцами. Стоит невообразимый, фантастический шум, от которого у меня кружится голова. Не успел опомниться, как громко и требовательно прозвучал звонок, извещающий о конце перемены. Я бросился в класс, наверх, но перепутал лестницы и попал к старшеклассникам.