— Если встретятся злодеи, можно им защищаться.

Я и теперь отчётливо помню всё это. Мы с Сэйити не знали тогда, что отец, ранним утром стоящий у порога в гетрах и соломенных сандалиях, с холщовой сумкой в руках, едет в Осю на средства, добровольно пожертвованные верующими Одавары, и, воображая, как он пешком идёт до городов Осю, известных нам по урокам географии, мы вдвоём в тот вечер, вооружившись школьными картами, измеряли по ним его путь. Поскольку, отправляясь в миссионерские путешествия в такой экипировке, отец часто не возвращался и по три месяца, и по полгода, мы были просто уверены, что он ходит пешком.

Но ни отца, ни мать нисколько не тяготили эти длинные путешествия и необходимость сохранять собственный дом, так что до момента отъезда отца родители продолжали обеспокоенно обсуждать глазную болезнь дочери Ёнэкавы. Когда отец стал давать подробные наставления о том, как нужно получать "прорицания" относительно глаз, мама на прощанье уверенным тоном успокоила его:

— Если в конце концов ничего не поможет, я дам обет пожертвовать Богу свой собственный глаз.

Уже в течение некоторого времени мама каждый день после окончания вечерней службы навещала семью Ёнэкава, чтобы ухаживать за дочерью, у которой болел глаз, и "передавать ей Благодать", но перелома в болезни всё не наблюдалось, так что отец неоднократно замечал:

— Они люди состоятельные, излишне доверяют врачам, а это только вредит делу.

Или же:

— Поистине всё это богатство — прах, а потому, пока они не покаются и не захотят хотя бы немного поделиться с бедными, спасения им не видать.

Мама же, помню, всякий раз на это отвечала:

— Нет, не надо требовать от них невозможного. Это мне не хватает истинной веры.

Она и после отъезда отца продолжала каждый вечер ходить к Ёнэкаве. Оставшись дома, я укладывала младших братишек спать, ждала, когда она вернётся, и тогда могла судить о состоянии больной по выражению маминого лица.

Однажды мама возвратилась поздно ночью и, обессиленно присев на край разостланной по всему полу постели, кажется, тяжело вздохнула. После некоторого молчания она пробормотала про себя фразу из священных песнопений Кагура:

— "Да, недоступное врачам — во власти Божьей".

Поднявшись, она заглянула в лицо каждому из спящих детей, коснувшись их лбов ладонью, а потом снова направилась к выходу.

Я, притворившись спящей, внимательно вглядывалась в её расстроенное лицо; наконец мне стало настолько не по себе, что я неожиданно крикнула:

— Мама, ты куда?

Она, вздрогнув, обернулась и, увидев, что я приподнялась на постели, с неуверенностью, которую выдала дрожь в голосе, сказала:

— Ладно, успокойся и спи. От дочери Ёнэкавы врачи отказались, я схожу попрошу Бога помочь ей, вот и всё.

Вернувшись к моей постели, она зашептала, боясь разбудить мальчиков:

— Доченька, тебе уже двенадцать, и ты поймёшь, о чём говорит мама. Ты ведь слышала о том, как Основательница учения, чтобы спасти чужих детей, пожертвовала Богу двоих собственных. Помогать людям — значит принимать на себя их беды, понимаешь? Если ты не готова в такой степени жертвовать собой, ты не можешь просить Бога о помощи, вот в чём дело. Понимаешь, чего хочет мама?

И хотя смысла слов я не поняла, их печаль и значительность так пронзили всё моё существо, что я кивнула с предельной серьёзностью, борясь с неизвестно отчего нахлынувшими слезами.

Стараясь не шуметь, мама стремительно вышла и долго не возвращалась. Наверное, она клала земные поклоны перед алтарём в безлюдном храме, моля Бога о прозрении болящей. Вслушиваясь в дыхание спящих братьев, я в одиночестве с тревогой думала о маме, по-детски перетолковывая смысл её слов.

Историю о том, как Основательница учения, спасая жизнь чужого ребёнка, принесла в жертву двоих собственных детей, я с малых лет, ещё не понимая её глубокого смысла, знала наизусть, а потому с детской непосредственностью вывела из этого заключение по аналогии: для спасения глаза девушки мама тоже собирается пожертвовать глазами своих детей. А поскольку для исцеления болящей необходимы девичьи глаза, то они могут быть только моими собственными. Самостоятельно придя к такому выводу, я, как это ни странно, совершенно не опечалилась.

Со следующего утра, уверенная в своей будущей слепоте, я слушала разъяснения учителя зажмурившись, то и дело закрывала глаза по пути домой из школы, и чтобы впрок наглядеться на небо, задумчиво рассматривала его, задрав голову у речушки во время промывания бумажной массы.

А мама после этого три ночи провела в молитвах Богу и, как я потом узнала, каждый вечер навещала дом Ёнэкавы и тщательно слизывала с глаз девушки гной.

Не знаю, в чём состояла глазная болезнь девушки, но маслянистые выделения даже при ежевечернем слизывании выступали вновь и, по рассказам, издавали неприятный запах. Мама была уверена, что это нагноение и было источником болезни, и не видела другого способа исцеления больной, кроме принятия её страданий на себя, а потому продолжала слизывать гной и даже не выплёвывала его.

Однажды вечером мама вернулась от Ёнэкавы и радостно объявила:

— Тидзуко, Тидзуко! Глаза у девушки стали видеть, теперь можно не волноваться!

Когда же она сказала:

— Давай сообщим об этом папе, — впервые за долгое время упомянув об отце, я окончательно уверилась в том, что пришёл мой черёд ослепнуть.

Если глаза мои станут незрячими, думала я, для меня навсегда исчезнут и грязная улочка с публичными домами, и наше бедное жилище с рассыпанными повсюду клочками бумаги, и я смогу лишь слушать голос Бога. С покорностью ожидала я, как постепенно стану слепнуть, но ничего такого не происходило. А приблизительно через месяц, идя в храм на вечернюю службу, я с удивлением увидела две повозки рикш, въезжающие в наши ворота.

Оказалось, это был нежданный визит матери и дочери Ёнэкава.

Когда они вошли в наш тесный храм, ослепив всех нарядами: дочь в кимоно с длинными рукавами и широким узлом сзади и мать в украшенном фамильными гербами чёрном кимоно с накидкой хаори[92], — моя мама и остальные прихожане даже забыли пропустить их вперёд, я же издали с восхищением наблюдала за ними, и сердце моё переполняло чувство, что мы недостойны такой чести.

В храме они встретились с семьёй нашего соседа Цуда-сэнсэя и с дюжиной крестьян из предгорий, посещавших богослужение каждый вечер. После завершения общей благодарственной службы все вместе угощались принесённым г-жой Ёнэкава кушаньем из риса с красной фасолью и, вновь благодаря Бога за его заступничество, славили милость Его и вели нескончаемые разговоры.

Ёнэкава-сан сказала с заметным беспокойством в голосе:

— Дочка уже поговаривает, что хотела бы ходить в женский лицей, но можно ли ей посещать занятия? Меня тревожит, что, хотя она и не жалуется больше на глаза, правый пока странного цвета — посмотрите сами. Раньше он был чёрным, как и левый, а теперь как-то посветлел.

— Если не переусердствовать, можно, наверное, и на занятия ходить. Буду молить об этом Господа, — ободряюще сказала моя мама девушке, но, желая проверить услышанное, подозвала её поближе к слабому светильнику и некоторое время сравнивала оба глаза, попеременно разглядывая их.

Цуда-сэнсэй в своих старческих увеличивающих очках, также подойдя поближе к лампе, внимательно всмотрелся в глаза девушки.

— Точно: левый глаз чёрный, а правый — карий! — вскрикнул он, ошеломлённый, и все столпились вокруг девушки, затаив дыхание в тревоге и любопытстве.

Я тоже опасливо подошла поближе, но куда больше двух широко распахнутых блестящих глаз на запрокинутом под тусклой лампочкой лице меня зачаровала божественная красота самого этого лица, без ложной робости и стыда обращённого к матовому свету лампы по маминому указанию. Словно изделие из старинного фарфора, лицо девушки, отливающее, казалось, прохладным на ощупь глянцем, было полупрозрачно и вообще не напоминало лицо человека. Мама пристально вгляделась в глаза девушки, пробормотав: