Изменить стиль страницы

Лежа под нарами, я улыбался от счастья: нет, советскому человеку жить на белом свете далеко не скучно, товарищи!

Москва,

сентябрь 1965 — январь 1966 г.

Книга девятая. ЗАПИСКИ ИЗ ЖИВОГО ДОМА

Предисловие

Передо мной на столе лежат две небольшие книги: «Записки из Мёртвого дома» Ф.М. Достоевского и «Повесть о пережитом» Б. Дьякова. Обе представляют для меня особый интерес: я собираюсь описать виденное и пережитое в сибирских спецлагерях, а это случилось ровно через сто лет после прибытия Достоевский в каторжный острог и одновременно с пребыванием в Озерлаге Дьякова, причём мы волею случая были даже на одних и тех же лагпунктах.

Материалы для сравнения богатейшие!

Вот поэтому я и прочёл с таким вниманием эти две небольшие книжечки и, прежде чем начать свой рассказ, хочу сделать несколько замечаний по поводу прочитанного.

Человек видит мир не таким, каким он есть, а таким, каким он смог его разглядеть. Рассказ о виденном — зеркало, в котором в равной мере отражаются внешний мир и лицо автора. Поэтому я смело возьмусь за дело, ибо знаю, что мы, три свидетеля, — очень разные люди и совершенно по-разному поняли то, что видели.

Итак, что же заметил уважаемый Федор Михайлович?

Тесную зону и душный барак с голыми нарами. В Озерлаге я наблюдал то же: за 100 лет, как видно, положение не очень изменилось. До смерти Сталина только для придурков допускались четырёхместные вагонки с матрасами, одеялами и подушками.

Пища в остроге достаточная, хлеб вкусный. Пища у нас до смерти Сталина была скудная и невкусная.

В остроге много тараканов. Я работал санитарным инспектором на лагпунктах, где находился, и честно заявляю: у нас тараканов, клопов и вшей не было. Раз появились тараканы, но опер дал мне суровый нагоняй, я тараканов вывел и больше их никогда не видел.

«Потребовался год, чтобы освоиться с заключением, но привыкнуть к нему невозможно: заключённого терзают беспокойство, несбыточные надежды, суеверное ожидание чудесного изменения, преувеличенная оценка значения свободы. Цель жизни у всех одна — освобождение». Всё удивительно верно, Федор Михайлович! За 100 лет психология заключённого не изменилась.

В остроге побеги тогда были редки и неудачны. В спец-лаге — тоже.

Работа каторжан обычная, такая как у вольных. Правильно, Федор Михайлович! Представление о каторжной работе у людей, никогда не бывших в заключении, превратное: работу там ненавидят не за тяжесть, а за то, что она принудительная, чужая, постылая.

Сильнейшая пытка в остроге — необходимость постоянно быть на людях. Хорошо подмечено!

За провинность в остроге бьют кнутом. У нас было проще: списывали в дальний этап, то есть на смерть: писчее перо убивает чище и надёжнее, чем кнут.

Драк не было. Расстрелов тоже. Счастливец же вы, Федор Михайлович, и какой! У нас в лагере никто не знал, доживёт ли до вечера: каждого подстерегал нож урки, нежелавшего попасть в этап, или пуля стрелка, захотевшего получить двести рублей премии и две недели отпуска «на пропитие денег». Царское правительство до этого не додумалось, а?

Были кандалы. У нас нет — их заменяли сторожевые псы.

У нас, Федор Михайлович, была массовая смертность от гипертонии, а у вас о ней даже не знали.

У вас уголовники и вообще простые люди не любили «политических» и культурных людей. У нас тоже.

Теперь о внутреннем состоянии заключённых.

«Я полюбил, наконец, своё уединение, — пишет Федор Михайлович. — Иной раз благословлял судьбу за это уединение, без которого не состоялись бы ни суд над собой, ни этот строгий пересмотр своей жизни».

Да, но вы сидели за дело, а мы — ни за что! Мы требовали суда, но не над собой, а над нашими судьями…

«Я ждал, я звал свободу, хотел испробовать себя вновь, в новой борьбе. Порой меня охватывало судорожное нетерпение».

Гм… О себе этого сказать не могу: я знал, какого сорта «свобода» ждёт бывшего заключённого за воротами сталинского спецлага. Нет, Федор Михайлович, вы жили в простое и лёгкое царское время: выражаясь по-лагерному, влезли в антиправительственный кружок, отхватили десятку, отбуха-ли её до звоночка, и всё. А я за своё правительство сотни раз совал голову в петлю и получил за это двадцать лет заключения и пятёрку «намордника» (ссылки), не считая истребления семьи, поломанных ребер, повреждённой головы, разбитого живота. Социализм — не царизм, генсек КПСС — не царь-батюшка, и настоящих ужасов в жизни вы, Федор Михайлович, не видели! Меня вывезли из лагеря как инвалида, и «Записки из Живого дома» не напечатают: невидимая лагерная ограда мешает, она и сейчас поперёк моего пути! И ваше, и наше время сходятся в том, что правда тогда и теперь считается противоправительственным опасным злом. Но считается по-разному: вы дождались «воскресения из мёртвых», а вот я не дождался, у меня не было ни смерти, ни воскресения, только та же известная канитель. Так-то!

Поэтому и заключительные патетические ваши строки мне не нравятся, Федор Михайлович! Вы пишете:

«Сколько в этих стенах погребено напрасно молодости, сколько великих сил погибло здесь даром! Ведь уж надо всё сказать: ведь этот народ необыкновенный был народ! Ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего.

Но погибли даром могучие силы, погибли ненормально, незаконно, безвозвратно. А кто виноват?»

Насчёт особой даровитости убийц и мошенников у меня другое мнение: они — отбросы и зверьё, а не лучшая часть нашего народа! Ни хвалить их, ни удивляться им нечего: в государстве тюрьма всегда нужна, как клозет в жилом доме, — где человек, там и отбросы, — и свою судьбу каждый выбирает сам, по уму и характеру: чтобы жить, одни взваливают на спину тяжёлую ношу, другие берут в руку нож — это легче. Посмотрели бы вы, Федор Михайлович, на людей, толпящихся у наших продавцов билетов государственной лотереи: ни одного умного и сильного лица, это любители снимать пенки, любители положиться «на счастье», словом — жалкие людишки. Вот такие малодушные и малоумные при известных условиях и превращаются в уголовников. Так почему же их жалеть? Зачем им сочувствовать, когда тысячи тысяч людей вокруг нас работают, стараются, думают, жертвуют собой — и по-пустому? Вот их надо жалеть, только их! Эх, Федор Михайлович, плохо вы знали жизнь… И зачем этот вопрос в конце? Вы же знали, кто виноват, и если не захотели ответить, так зачем и спрашивать?

В заключение человек садит себя только сам — вы виноваты перед собой так же, как и я: нам обоим нужно было думать лучше и раньше. «За что боролись, на то и напоролись», — говорят лагерники. В заключении я всегда повторял: «Так мне и надо».

И, наконец, о форме книги. У вас получился отчёт, скучнейшая вещь, неорганизованное перечисление того да сего. А вы его назвали «роман в двух частях». Вы жили и писали в благодатное и наивное время, и даже от вашей книги тогда у людей пробегал мороз по коже! Да, вы счастливец! А вот в наше время люди привыкли ко всему, и вызвать у читателя сильное чувство теперь значительно труднее, уважаемый Федор Михайлович!

Теперь о «Повести» Дьякова.

Очень благонамеренный сталинист и ретивый служака, редактор журнала «Октябрь» товарищ Кочетов написал казённый роман «Секретарь обкома». Редактор журнала «Новый мир», товарищ Твардовский, известный в Москве фрон-дист и либерал, неосторожно охаял роман своего коллеги. Они и раньше не ладили, а тут красный консерватор затаил жажду мести против красного либерала. Скоро представился случай: «Новый мир» опубликовал повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Повесть не продумана по содержанию: в ней доказывается, что в заключении людям живётся плохо и что оно угнетает психику заключённого. Но ведь известно, что в местах заключения всех эпох и всех народов всегда было и будет плохо — на то и заключение! Если там станет хорошо, то при нашей бытовой неустроенности за загородку на отдых с радостью попрут миллионы! Важно не то, что там плохо, а то, кому плохо и за что плохо, то есть о каких заключённых идёт речь: если об убийцах и жуликах, о предателях и изменниках, то так им и надо! О чём горевать? Пусть сидят и каются в грехах! Многих из них надо было бы просто перестрелять! Но лагеря в сталинское время были переполнены людьми, сидевшими без вины. Я лично был изувечен на допросах, три года подвергался пытке молчанием в каменном гробу, отсидел один год в БУРе, а всего отмучился семнадцать с лишним лет, моя жена зарезалась, а мать отравилась, — а в конце концов я был освобождён и реабилитирован, потому что у меня, видите ли, не было состава преступления. Кроме одного преступления, чёрт меня побери, — идиотской доверчивости: на воле, до ареста, я верил подлецам, которые притворялись коммунистами. И таких, как я, были десятки миллионов. Значит, не в суровости лагерного быта загвоздка, а в неоправданное™ наказания без преступления, в ужасе массового террора, проводимого Сталиным ради того, чтобы удержаться у власти.