Изменить стиль страницы

Четвёртую группу составлял люмпен-пролетариат, всякого рода выродки и моральные отбросы, внутрилагерное хулиганьё, ворьё и законные воры, которых на работу не выводили и не судили за отказы. Законники жили в отдельной секции и занимались разбоем и воровством, командуя шайками шпаны, они паразитировали на жирной прослойке дядей, поддерживали тесный контакт с низовым начальством и отнимали здоровье, хлеб и жизнь у работяг. Их боялось и начальство, и заключённые, за отказ работать не судили, а за убийство добавляли срок до первоначального, что законников не пугало. Особенно страшны были духари, то есть те, кто объявлял, что ничего не боится и в любой момент готов к смерти. Эта прослойка населения зоны являлась ее истинным проклятьем, особенно шпана: в силу гуманности советских карательных органов мелкое хулиганьё и ворьё — разложившийся, разнузданный и насквозь антиобщественный элемент лагеря, — не выгонялся на работу за зону, а жил за счёт коллективных шакальных неожиданных нападений на всех и на всё, так называемых налётов на шап-шарап- на дневальных, несущих в корзинах хлеб для рабочих бригад, на больных, получивших из кухонного оконца порцию каши и баланды и прочее.

Таким образом, отделённый от внешнего мира колючей проволокой и забором, лагерь являл собой точную копию человеческого общества, где хищные и умные, ловкие и бессовестные, простоватые и крепкие всегда и везде образуют три основных прослойки. Я наблюдал эти три прослойки среди матросов большого военного корабля — вопреки одинаковой одежде и форме существования три основных типа человеческих характеров быстро разбивали массу новобранцев на три эти категории — жилистые шли в унтер-офицеры, толстенькие — в каптёры, а ширококостные — в рядовые. Помню, даже в Норильске новоприбывшие заключённые, только что получившие в каптёрке чёрные суконные маски и представлявшие собой удивительно страшную своей безликостью однородную массу, быстро, месяца через два-три распались на эти три социальные прослойки, соответствующие типу человеческого характера — погоняльщиков, снабженцев и работяг. Утром первого дня идя на работу в тундру у всех на виду я сунул в карман лист бумаги и карандаш.

— Что, гад, контрик, и здесь в министры хочешь? — зарычали вокруг бытовики и уголовники. — Нет, падло, здесь придётся поработать руками, понял? Мы тебе здесь житуху ещё сделаем, увидишь!

На рабочем месте мы увидели голые кусты и лужи воды, в которые валил мокрый снег. Тысяча людей стояла почти по колено в мешанине изо льда и грязи. Всем стало страшно. Вдруг к колонне подскакало два всадника.

— Заключённые, с вами говорит начальник строительства! Сейчас я отберу людей и раздам им карандаши и бумагу. Они станут бригадирами, организаторами дисциплинированного труда. Отобранные должны в свою очередь отобрать по тридцать человек. Рабочие будут их содержать из своего заработка, а мы, начальники, во всём их поддержим!

Всадник вынул из седельной сумки горсть карандашных обломков и листочки бумаги.

— Ты, подходи! Ты тоже! Вон тот, длинный, иди сюда! Получай! Ты тоже!

Трясясь от холода, все стали смотреть за раздачей. Перед чёрным фронтом работяг стала формироваться куча бригадиров.

Я незаметно вынул из кармана свои собственные бумагу и карандаш, обошёл лошадей начальников и втёрся в группу избранных: что делать, ведь столько лет я был разведчиком. Обратно наша колонна шла уже по бригадам: сбоку бригад шли мы, бригадиры, и хворостинками бодро подгоняли приунывших работяг. Позднее кое-кто из бригадиров не подошёл к роли и был сменен, но я вывел свою бригаду в число передовых на строительстве и ушёл только когда понял бессмысленность своего девиза — «Через ударный труд к досрочному освобождению». В лагере честного ударного труда не может быть, и досрочное освобождение даётся не за него.

Имелась в лагере ещё и пятая группа — инвалиды-доходяги. Она складывалась из быстро меняющегося списка — одни по прибытии с этапом ослабленных не могли встать на ноги и в порядке естественной усушки-утруски списывались на смерть в мой барак, другие попадали туда из числа кадровой обслуги, так как у всех упадок сил постепенно прогрессировал, и в перспективе всех нас ожидала одна участь — барак и морг.

Спасти нас могло только изменение условий существования во всей стране, зависящее от победы на фронте. Я дотянул до победы, и выжил, и знаю, кому благодарен за это — советскому солдату. Но безликая масса доходяг уже находилась вне общества, даже лагерного.

В этот страшный год голод и насилие были самыми характерными особенностями лагерной жизни, и честный начальник лагпункта Сидоренко ничего не мог сделать потому, что все его вольные помощники сами являлись голодными ворами, а позади тёмных сил в лагере стоял лощёный щёголь опер Долинский и группа связанных с ним заключённых — нарядчики, самоохранники и сексоты. Организованный отпор вольным и заключённым нарушителям порядка в этих условиях был совершенно невозможен, и пять разнородных групп лагерного населения вынуждены были сосуществовать, будучи всем своим телом день и ночь плотно прижатыми друг к другу: восемьсот бывших и будущих этапников и двести человек постоянной обслуги, или, другими словами, полтысячи усталых, голодных рабочих, которым было не до КВЧ и культурных развлечений, триста умирающих от голода инвалидов с полностью перестроенной психикой и двести человек ослабевших от белковой недостаточности людей, ещё не потерявших последних связей с жизнью, — как раз столько, сколько мог вместить клуб.

Вся тысяча человек населения была одета в одну чёрную форму, но и одежда сама отличалась по степени изношенности, и люди были мало похожи один на другого — рядом с молодым щёголем могло сидеть на скамье оборванное чучело нечеловеческого вида, а потому и лагерная толпа в клубе не казалась убийственно однообразной: она была не лишена своеобразной экзотики, как и всё само помещение, доверху наполненное матерщиной, культурной речью, звуками ударов, криками и музыкой хорошо произносимых стихов, как и содержание концертов — ведь на сцене и в зале находились опасные бандиты и убийцы, невинные советские люди, расхлябанные бытовики и опустившиеся доходяги.

Стены бревенчатых бараков в сибирских лагерях изнутри обтыкаются колышками, заглаживаются глиной, чисто белятся и покрываются затейливыми цветными узорами как механическим разбрызгивателем через трафарет, так и от руки. Мастеров и любителей у нас везде много, и клуб Сусловского отделения при тусклом свете маленьких двадцатипяти све-чёвых ламп казался большим и нарядным залом, погруженным в таинственный полумрак.

Когда мы подошли, зал быстро наполнялся желающими отдохнуть. Анна Михайловна и я остановились в боковом проходе — свободных мест уже не осталось.

— Это ничего, вы сразу увидите много нужных вам людей. Я их покажу. — Я перечислил всех начальников, сидевших в первом ряду. — Во втором…

— Я вижу мерзкую женщину — Тамару Рачкову, она была санинспектором в распреде. Обирала этапников, торговала лекарствами. Связана с уголовниками и опером.

— Всё правильно. Хорошо, что вы её знаете.

— Она жила по очереди со всеми поварами по мере того, как их выгоняли за воровство. Тамара — дорогая любовница, она может съесть разом кастрюлю пирожков. Одного любовника сплавила в этап сама — говорит, что надоел. Он бегал по зоне с длинным кухонным секачом за час до этапа. Но Тамара зарылась в куче тряпья на складе и уцелела. Её перевели сюда, когда в зоне слишком громко заговорили о её связи с опером. — Анна Михайловна помолчала, потом покачала головой. — Помню, как по наряду я скребла ножом пол на кухне. Еле двигалась от голодной слабости. Тамара как раз сидела надо мной, ела больничные пирожки, брезгливо подбирала жирные ноги и говорила: «В бане я видела, Иванова, что у вас хорошая кожа и фигура. Хотите, я вас познакомлю с каптёром дядей Изей? Вы в его вкусе». Отвратительная баба. А кто эта высокая женщина в углу слева?