Изменить стиль страницы

— Федька-Шрам. Бандит. Очень приятно. Будем знакомы!

Они обмениваются рукопожатием.

— Федька, я ухожу в клуб. Будь другом, полежи здесь до моего возвращения.

— Заметано. В законе. Об чём речуга?

Федька размашистым движением снимает телогрейку и шапку, бросает всё это на табурет и садится на мою кровать.

— Чай будет?

— А как же! Дядя Вася, чай Федьке! И погорячее!

— Федька-Шрам — один из знатных людей зоны. Законник. Пахан. Уважаемый человек и среди блатных, и среди контриков, — объясняю я Анне Михайловне. — Если бы не он — в кабинке нельзя было бы держать ничего съестного — ведь весь лагерь голодает: всё растащили бы в миг. А еда эта — чужая, работяг.

Не будь места надежного хранения, пищу пришлось бы съедать сразу, во вред своему здоровью. А так посылочники приходят и берут своё добро по кусочку. Доброе дело делает этот замечательный человек!

— Вы работаете на кухне?

Федька хохочет: это оскорбление для честного вора, но он прощает фрайерше — она новенькая.

— Он голоден, как волк.

— И будет стеречь чужие продукты?

— Да.

— И он… — инженер запнулась.

Федька вынул кисет и начал делать закрутку. Поднял лицо и усмехнулся.

— Не стесняйтесь, дамочка, говорите до конца — «даже, если он бандит?» Я именно потому и берегу, что бандит: кто же ещё убережёт, — он зажёг закрутку с очень гордым видом.

— А… ваши… если придут?

— У нас этого не бывает, дама. Если один вор-законник что-то делает, то ему поперёк дороги никто не становится. А уж вроде силу применить против своего — ни-ни. Сразу суд, наш, блатной то есть, и ночью его сделают начисто: за насилье у нас строго — вышка. Поняли? Мы не шуткуем! Законный вор сюда не придёт, я всем уже сказал, что иду в этот барак. Я стерегу фактически от ваших же доходят — с ними вот возня. Да и малолетнее шакальё в зоне — это вольница, ни нашего закона не признают, ни вашего. Ну а с ними можно сладить. Эй, дядя Вася, дай нож, которым скоблят пол! Спасибо!

Федька воткнул огромный, зловещего вида, чёрный нож в паз моего грубо сколоченного стола и засмеялся:

— Пусть себе торчит на показуху доходягам и малолеткам! Пусть знают, какой страшный бандит есть Федька-Шрам!

Мы засмеялись и повернулись было к дверям: уже смерклось.

— Стой, доктор. Ещё одна минута.

Федька вынул из кармана чистую тряпочку, развернул её и подал мне самопишущую ручку. Она была выточена из чёрного эбонита и выточена мастерски — корпус слегка изогнут, чтобы ловчее ложился в пальцах, на колпачке сидели фигурки двух голубков, по корпусу тянулась надпись: «Эрне от Феди». Это была художественная работа.

— Здорово, Федька. У тебя золотые руки!

— Вы работаете токарем в РМЗ?

— Да нет, я законник, а по нашему закону работать не полагается. Хожу и работаю для себя. Меня инженер один учит токарному и слесарному делу. — Он поднял на меня широко открытые живые глаза и сказал многозначительно: Может, когда-нибудь пригодится.

— Дай боже, Федька. Славный ты малый. Кончай с ножами, а?

— Кончать старое нелегко, а начинать новое и вовсе трудно.

Мы помолчали, вертя в руках музейную вещицу.

— Твоей музыкантше, конечно?

— А кому же? Ей.

— Откуда вы взяли перо? Оно золотое?

Тёплое выражение мгновенно исчезло. Бандит ухарски крякнул и сдвинул шапку на затылок.

— Конечно, золотое. Его мне на память оставил прокурор из Москвы. Зашёл, дурак, в малолетский барак, а там у меня есть дружок. Ну и… прокурор уехал в Москву без ручки. Ам риканская была. Серая в полосочках, вроде прозрачная. Завтра передам мою ручку с нарядчиком в Мариинск.

Он стал любовно заворачивать подарок в платочек.

— Не боишься, что украдёт Мишка Удалой?

Жёсткая складка легла в углах Федькиного рта.

— Путь он боится. Я из него выну душу, и он это знает. Ну, идите, а то опоздаете

Проходя мимо барака, мы заглянули в окно. Федька уже лежал на моей койке и читал «Былое и думы» Герцена. На столе, воткнутый в паз между досками, торчал огромный, свирепого вида, нож.

— Кто эта Эрна?

— Крупная пианистка. Немецкая еврейка. Окончила берлинскую консерваторию. Бежала с родителями от Гитлера в Америку, но там ей не понравилось, и она приехала к нам. Дура. Рассказала, что в Сан-Франциско вышла замуж за американского морского офицера и развелась с ним потому, что он ей начал очень напоминать немецких эсэсовцев. Ну, ей подвесили восемь лет за пэше.

— Что это?

— Подозрение в шпионаже. Даётся без суда по Особому Совещанию.

— И что она в Мариинске делает?

— Учит музыке детей начальства. Хорошая женщина. Тихая, скромная. Немецкая интеллигентка. Старше Федьки года на три. Он её любит на жизнь и на смерть.

— Пианистка и бандит? Ей позор!

— Не спешите. Вы не знаете Федьки.

— Но ведь он бандит! Я ненавижу блатных.

— Я тоже. И Федька действительно бандит. Но он остался сторожить вашу коробку кофе. А он тоже любит настоящее кофе, я знаю.

Мы молча прошли калитку больничной зоны и зашагали меж цветов.

— Для чего же он это делает? Наверное, из сочувствия? Кто-нибудь из его родственников сидит?

— Нет, в том-то и дело. Он делает это только из человечества, как он говорит.

— А бандитизм?

— То другое — бандитизм это профессия.

Мы вошли в рощу перед клубом. Там уже толпились люди.

— Странно. Человечный бандит. Разве такое бывает на свете?

— На свете всё бывает… В этом-то вся загвоздка!

9

Тысяча человек наличного или, как принято говорить в лагере, списочного состава, делилась на пять резко отличных групп. Человек двести составляло штатную кадровую обслугу. Свыше сотни числилось работниками штаба. Все они были контриками с высшим образованием и помещались в чистой и светлой секции (изолированном отделении) барака обслуги, спали на вагонках, с матрасами и подушками, ходили в новеньком обмундировании первого срока и ежемесячно получали по записке начальника дополнительное питание натурой — по нескольку килограммов картофеля или моркови, а иногда и по одной-две горбуши. Это были молчаливые люди, громко говорившие только казённые истины, потому что половина из них работала осведомителями у опера, все не доверяли друг другу и дрожали за своё место. Мысль об этапе или общей, то есть физической работе их ужасала, и эта боязнь являлась нитью, на которой их вёл за собой опер и начальник. Все много и с показным рвением трудились.

Вторая, меньшая по количеству часть обслуги, — хозяйственная, примерно человек восемьдесят, состояла из бытовиков, в прошлом работавших в торговле или в промышленности. Из них выбирались дяди, т. е. заведующие кухней, баней, каптёркой и складами, а также повара, учётчики, бригадиры-специалисты. Это была неоднородная группа: верхушка блаженствовала с женами в отдельных кабинках при месте работы, остальные спали во второй секции барака обслуги, более тёмной и неряшливой, чем штабная. Одеты они были хуже и пайка натурой не получали, а промышляли кто как мог, в основном воровством по месту работы, иногда по договорённости с начальством. В этой подгруппе были и весьма сытые и не весьма и полуголодные. Это была нахальная банда, из них постоянно кто-нибудь летел в этап за мелкое воровство или садился в ШИЗО или ДОПР за крупное и за нелады с начальством. В своём и в общем понимании штабники являлись служилой аристократией, а хозобслуга — буржуазией зоны.

Третью группу составлял пролетариат — рабочий переменный состав, доставлявшийся этапами с шахт и заводов для отдыха и поправки. Первое время всё свободные от работы часы они лежали плашмя и спали, а когда силы восстанавливались и просыпался интерес к газетам, радио, клубным концертам и библиотеке, то тут как раз подвертывалась очередная комиссовка, оживший человек получал рабочую категорию (средний или тяжёлый труд) и попадал в обратный этап, так и не успев как следует соприкоснуться с культурными интересами и жизнью зоны.