Изменить стиль страницы

Мы сжались в комочки и притихли. Прошли минуты.

— Ну вот.

— Это ты виноват! Как ты не поймешь, что Сталин…

Но я тихонько расхохотался в ее рукав.

— Тише! Не шевелись! Пусть Сталин убирается к черту! Помни: теперь Фуркулица увидит любое наше движение — ведь навеса над нами нет!

— Так что же делать?

— Тебе остается одно: лежать тихо и слушать. Мне — говорить. Но потише. Давай повернемся на живот и будем в дырочки наблюдать за Фуркулицей. Ну? Пальцем раздвинь траву! Видишь его? Я начинаю рассказывать дальше.

— Трудно, Анечка, справедливо и честно говорить о себе. Но я попробую. Начну с одной на первый взгляд незначительной подробности.

На тринадцатом году жизни я практически без лечения перенес тяжелейшее заболевание скарлатиной. Результат: поражение вегетативной нервной системы, которое на всю жизнь сделало меня физически неполноценным. Встав с постели, я не мог выйти на улицу, потому что зрительное ощущение пространства вызывало приступ сердцебиения и рвоту, а позднее, ставши рабочим, моряком, бродягой, разведчиком и заключенным, я всю жизнь страдал от расстройства сердечной деятельности, мышечных подергиваний и сосудистых спазмов, хотя всегда и везде физически и умственно работал не хуже, а зачастую и лучше здоровых, но только за счет невероятного напряжения воли. То, что другим давалось легко, просто и естественно, то мне приходилось выжимать из своего сердца, мышц и мозга только насилием над собой. Люди считали меня здоровяком потому, что я привык скрывать свои недостатки. Окружающие не подозревали, каких усилий мне это стоит. Все, чего я достиг в жизни, было прежде всего добыто волей, воспитанной в муках. Это первое, что я прошу заметить, Анечка.

— Чтобы ты поняла, маленькая и дорогая, как рос во мне цепкий и способный к обороне человек, я расскажу один маленький, но характерный случай. Короткое время мне пришлось плавать на гигантском бразильском сухогрузе «Фарна-иба». Команда состояла из разноязычного и многонационального сброда: у них общее было только одно — физическая грубая сила. Я, загнанный судьбой интеллигентный юноша, был среди них, как овечка среди волков. Они сразу угадали во мне слабосилие и интеллигентность, то есть то, что особо презирали или ненавидели, а потому все дружно избрали меня мишенью травли. Инстинктом я понял, что сотня жестоких грубиянов может затравить насмерть, если только я не приму меры. Одной из форм травли было бросание в меня кусочков хлеба за завтраком, обедом и ужином.

Обдумав ситуацию, я оставил аккуратный пайковый хлебец сохнуть до состояния камня и в Александрии купил длинный, зловещего вида нож. Когда все было готово, за общим столом сел против человека, который мне показался наиболее слабым и наименее агрессивным. Сел, и в то же мгновение получил в лоб корку хлеба; ее бросил огромный, как гора, кочегар, сидевший наискосок от меня. «Предупреждаю, — громко сказал я спокойно сидевшему против меня человечку, — еще один выпад, и я выпущу из тебя кишки». «Я тут не при чем», — пожал плечами он и принялся уплетать суп. Все засмеялись и подняли головы в ожидании. Краем глаза я видел, как огромный кочегар подмигнул зрителям и снова бросил в меня корку. Тогда я вскочил с дико искаженным лицом, выхватил из кармана длинный нож и с криком: «Смерть тебе!» — понесся вокруг стола к удивленному человечку. Понесся так расчетливо, чтобы запутаться в стульях и дать себя схватить прежде, чем я добегу до предполагаемого обидчика. Я ревел и бился в сильных руках кочегаров, порезал себе бок и чьи-то руки, но потом успокоился под хор общих увещеваний и объяснений, и «простил» невинного. Однако за мной утвердилась кличка «бешеный», и больше меня не трогали!

Мне шел двадцатый год, я был один за границей, без родины, без помощи. Стал овечкой, из страха натянувшей на себя волчью шкуру, и ее носил на себе до тех пор, пока под ней не наросла настоящая. Среди волков я рос сначала притворным, а потом истинным волком.

— Понимаю, — кивнула Анечка. — Жизнь лепит из нас людей по своему образу и подобию.

— А неудавшиеся слепки выходят в брак и выбрасываются в мусорный ящик.

— К сожалению. Продолжай.

— До трех лет я жил с матерью в имении Скирмонта, где родился. Затем моя тетка Варвара Николаевна Какорина приехала и увезла меня в Петербург, где отдала на воспитание вдове гвардейского офицера Елизавете Робертовне де Кор-валь, — ее муж застрелился из-за карточного долга. Я рос вместе с двумя девочками, Аришей и Аленой, которые многим позже, в эмиграции, превратились в графиню Ирен Тулуз де Лотрек и баронессу Эллен Гойникген Гюне. Это была тихая семья, жизнь которой дала трещину, и мое пребывание в ней имело двоякую функцию — я развлекал мать и девочек, а моя тетушка хорошо платила за воспитание. Мне было скучно, и с самых ранних лет я инстинктивно понимал свое положение лишнего ребенка. Позднее мне рассказали, что однажды дамы, пришедшие к Елизавете Робертовне с визитом, при моем появлении в гостиной в один голос воскликнули: «Какой хорошенький мальчик!» Но я очень серьезно поправил: «Не хорошенький, а несчастненький!» «Кто тебя этому научил, Ди?» — вспыхнула мадам де Корваль. — «Я слышал, как вы это не раз говорили обо мне другим дамам». Скуку «тюремной жизни» нарушали приезды моей матери и короткие недели пребывания с нею на Кавказе.

Годы пребывания в Петербурге мне теперь рисуются как розовая, сладкая тянучка, которая досадно вязнет к зубам, а свидания с Осой вспоминаются как свист бича. Чтобы ты поняла, Анечка, я приведу два примера. Однажды на пикнике нас окружили крестьянские дети и стали издали наблюдать, что делают господа. Я начал смеяться над их босыми грязными ногами и неловкой ходьбой по скошенной пшенице. Мать вдруг вспыхнула: «Не смей смеяться — ты живешь на их деньги! Снимай туфли! Сейчас же! Ну! Носочки тоже!» Я разулся. Мать схватила меня за руку и потащила по колючей стерне. Я заплакал. «Вот тебе, маленький господин. Теперь будешь знать, как ходят по земле бедные люди!» Я этот урок действительно запомнил, хотя мне было тогда лет пять, не больше. Однажды, когда мне исполнилось лет двенадцать, поздней весной мы ходили вдоль бушевавшей горной речки, ставшей вследствие таяния снегов бурной и злобной. Вдруг мы увидели, как две казачки стали вброд переходить с одного берега на другой: сняли постолы, подвернули юбки, взялись за руки и пошли. Молодая несколько раз едва не упала, выпустила руку пожилой, но все же счастливо выбралась на берег. Старушку же течение повернуло и заставило побежать за собой вместе с клочьями пены и корягами, проносившимися в коричневой ледяной воде. «Быстро! — скомандовала мать, — лезь в воду! Если ее собьет с ног, она не поднимется! Иди наперерез!» Я замялся: речка была мелкая, по колено, но течение очень быстрое. Удар камня или коряги по ногам означал падение и смерть. «Ну! Ты что смотришь?!» Я нехотя подошел к воде. «Трус! Где же твоя казацкая кровь?! Вот тебе!» — и она высоко занесла руку, чтобы дать мне пощечину. Я еле успел подать руку пробегавшей мимо меня старухе. Вода доходила ей до пояса. В страхе она вцепилась в руку так сильно, что течение стало разворачивать и меня. Еще секунда — и мы погибли бы оба. «Хватай зонтик!» — услышал я голос матери и увидел над собой ее белое от волнения лицо и огромные глаза. Ухватился за зонт. Стоявшая в воде мать подтащила к берегу меня, а я старуху. На берегу спасенная упала мне в ноги. «Встань, матушка, не унижайся. Это была его обязанность», — небрежно бросила через плечо Оса и с очень барским видом пошла дальше — переодеваться и хохотать вместе со мной и надо мной. И последнее воспоминание, уже юношеское, пятнадцатого года.

Мать заведовала санаторием для раненых офицеров. Кадровых уже было мало, но они еще попадались. И вот, помню, подали фаэтон, чтобы отвезти выздоровевшего ротмистра на станцию. Кучер замешкался и уронил с облучка его чемоданчик. Офицер легко стал на ось колеса и стал бить старика по лицу. «Не сметь! Не сметь!» — закричала мать, раздававшая тогда мороженое, и как была в белом фартуке и с ложкой, так и сбежала вниз и ложкой замахнулась на ротмистра. Сначала офицеры, сидевшие за столом, замерли. Потом грянул хохот: «Браво! Браво!» Оса смутилась, но гордо закинув голову, прошла к мороженицам, стоявшим в бочке со льдом. «Я никому не позволю, господа офицеры, забывать здесь правила культурного поведения и благовоспитанности!» «Но вы сами забыли, что ротмистр — офицер!» «А разве воспитанность и звание офицера не совместимы?» Мороженое было съедено в молчании.