Изменить стиль страницы

«Призрак! Не могу я быть учителем. Призрак плачет. Не учитель я больше… Не учитель»…

И он весь дёргался, произнося эти слова.

И чувствовал я, что это были страшные для него слова,

Мы долго сидели молча.

Он сказал, наконец, глухо, тяжело, как говорится отреченье от любимого.

— Помогите. Устройте мне место сидельца в винной лавке.

Он весь съёжился, словно его придавило, сгорбился, голова ушла в плечи.

Он добавил:

— Если я так же усердно поведу лавку, как вёл народную школу, — моя лавка будет первой винной лавкой кругом. Я буду получать награды и повышения. И меня скоро сделают сидельцем в лавке первого разряда.

Через месяц 

 «Облетели цветы, догорели огни».

Среди писем, полученных на моё имя в редакции, есть одно, которому не лежится ни в кармане ни в портфеле. Оно просится в печать.

М. Г.[15]

Прежде всего позвольте представиться.

Я — герой.

Я тот самый «великий маленький человек», или «маленький великий человек», о котором, когда Вы писали, слёзы умиления капали с Вашего пера.

Словом, я народный учитель.

Заплачьте:

— Какое святое слово!

Впрочем, вы, вероятно, думаете с тоскою:

— А! Народный учитель!.. Вероятно, опять жалоба!

Нет, милостивый государь, мне жаловаться не на что. Своим положением я могу только хвастаться.

Я старый учитель. Служу делу более 20-ти лет. У меня — семь человек детей. Старшая дочь второй год учительствует. Вторая через несколько месяцев кончает семинарию и тоже начнёт учительствовать.

Мне остаётся поднять на ноги и вывести в люди остальных пятерых.

Чтоб сделать это на учительское жалованье, я не пью. Со дня рождения третьего ребёнка бросил курить. Сам обшиваю всю семью. Выучился шить. Выучился тачать сапоги. И сам шью обувь на всё семейство.

Я из крестьян. Поступив на службу в одно из сёл этой губернии, я приписался к местному обществу. Но новые односельчане воспользовались этим, чтобы не выдавать мне квартирных.

— Раз здешний мужик, какие ему квартирные?

Я перевёлся в другое село, и вот живу. Получаю 250 рублей в год жалованья, 50 квартирных, за 4 пятилетия по 50 рублей за каждое в год добавочных. Итого — 500 рублей.

Для чиновника, записывающего входящие и исходящие, для репортёра, пишущего о раздавленных собаках, для актёра, докладывающего «карета в барыне и гневаться изволит», было бы «ужас, как мало». Для народного учителя — за глаза довольно, и тысячи моих коллег, прочитав эти строки, сказали бы:

— Вот счастливец!

Итак, жаловаться мне не на что. Я берусь за перо просто для того, чтоб описать вам, как я вернулся с учительского съезда.

Первым долгом я заехал в нашем уездном городе к инспектору, до которого у меня было дело.

Артемий Филиппович всегда встречал меня с недовольным лицом:

— Чего, мол, ещё притащился! Чего ещё надо?

На этот раз он, как увидел меня, так весь и просиял. Улыбка во всё лицо, руки потирает:

— Ну, что? Побаловались? А? Отвели душу? А?

Молчу

— Так как же? Нас, инспекторов, по боку надо? А? Упразднить? А?

Молчу.

— Делу мешаем? А? Тормозим? А?

Всё молчу.

— Бюрократическое отношение вносим? А? Самовластвуем? А?

Всё молчу, всё молчу.

— Поругали нас на парламенте-то на своём? Смотрю, — у него на столе Московские Ведомости.

Поиздевавшись ещё таким образом, отпустил.

Приезжаю вечером к себе в село, наутро староста приходит:

— А мир с тебя, Василий Кузьмич, решил с весны за двух коров, за выпас, 10 рублёв положить!

— За что, про что?

— А так, мужички говорят: «жалованье получает, водки он не пьёт! С его можно».

Основание!

— Куды ему? — говорят. — Он, ишь, и сапоги сам шьёт!

И дёрнул меня чёрт горб гнуть, над сапогами сидеть! Вот тебе и экономия!

Я должен в свободное время, согнувшись, за сапогами сидеть, чтоб им мои 10 рублей на пропой пошли!

— Вы, — староста говорит, — в Москву ездили у начальства жалованья выпрашивать, чтоб больше было. Нам же тяжёльше.

Слухом земля полнится.

И откуда только у них слухи берутся!

В полдень зашёл батюшка.

Расспрашивал о «светских удовольствиях». Но видно было, что другой вопрос у него на уме.

Наконец, только спросил:

— И о церковнослужителях тоже отзывались с порицанием?

— Начитаны, — говорит, — мы в газетах. Начитаны. Хотя и вскользь, но есть. Не похвально! Срамить-с на всю Русь? Я так думаю, что от высшего начальства… вас за это по головке не очень погладят!

— Ну, — говорю, — батюшка, я, во-первых, лично за себя никому отчёта давать не обязан: что я говорил, чего я не говорил, с чем соглашался, с чем не соглашался.

— Нет, нет! Я не говорю. Я не говорю,

— А во-вторых, относительно съезда и начальства, наш председатель князь Долгоруков, прямо заявил, что никому за высказанные мнения ничего не может быть!

— Ну, коли так, значит так. Ему, конечно, лучше знать! А только мы, на местах, всё-таки знать будем, с кем дело имеем. Да-с!

И ушёл, едва попрощавшись, рассерженный.

Перед вечером заходил писарь.

Он у нас человек образованный. Свободное время — за книжкой.

Интересовался:

— А не видали ли вы в столице, Василь Кузьмич, сочинителя Максима Горького?

— Нет, не видал.

— Жаль, очень жаль. Интересно было бы знать, действительно ли так волосат, как пишут? И правда ли, будто ему рупь за каждую строку платят? Строку написал — рупь. Ещё строку — ещё рупь.

— Не знаю.

Перешли на съезд.

— Разъясните, говорит, мне. В толк взять не могу. Что такое, например, ваш съезд?

— Вот, — говорю, — собрались с разрешения высшего начальства, выясняли наши нужды, высказывали пожелания,

— Тэк-с! А начальство?

— А вот эти пожелания к нему и пойдут!

— Тэк-с! И оно как вы порешили, так тому и быть?

— Ну, это нет, — говорю. — Вы, Алексей Степаныч, человек развитой. Вы поймёте. Наш съезд имел больше не практическое, а моральное, нравственное, общественное значение.

— Тэк-с! Ну, а пожелание-то? Пожелание?

— Пожелания выслушаны. Но, от вас не утаю, говорят, что вряд ли будут исполнены. Примеры бывали.

— Тэк-с!

И смеётся.

— Это, — говорит, — в роде как я господина Гоголя сочинение читал. «Повесть о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Там тоже Иван Иванович, как нищую встретит, беспременно расспросит. «А тебе очень, небось, кушать хочется?» — «Очень, панычу!» — «Ты, может, хлебца бы теперь скушала?» — «Да уж там чего милость будет. И хлебца бы скушала». — «Да тебе, может, и мясца бы хотелось?» — «Да оно и мясца бы, если милость ваша такая, — хорошо бы!» — «Скажи пожалуйста! Ну, что ж ты стоишь? Проходи, проходи! Ведь я тебя не бью!» Так и вас расспросили. Пожелание вы учебному начальству высказали. «Проходите, проходите! Ведь вас не бьют!» Хе-хе!

Тут уж я на него рассердился.

Он у нас по селу Мефистофель. На беду книг начитался и иногда очень ядовито цитаты приводит.

И вот я, «герой», о котором вы писали со слезами умиления, сижу снова в своей хибарке над сапогами. В окно глядит тёмная ночь, в трубе ноет ветер, и у меня ноет, ноет в душе.

— За что они у меня отнимают последние 10 рублей? За то, что я тружусь и не пью?

Мне вспоминается встреча с нашим уездным предводителем на станции.

Наш уездный предводитель — отрадное явление.

Я вообще заметил, что за последнее время все уездные предводители в «отрадные» пошли.

Мы ехали со съезда в одном поезде.

Он — в первом, я — в третьем. Только всего и разницы.

Он ел на станции котлетку с горошком, я пришёл кипяточку набрать.

Остановка двадцать минут. Увидал меня:

— А, Василий Кузьмич! Подсаживайтесь!

Отрадные предводители перед съездом всех своих учителей по имени-отчеству узнали, кого как зовут. По крайней мере, тех, кто на съезд поехал.

вернуться

15

Милостивый государь.