Состав долго петлял по стрелкам окружной железной дороги Московского узла, и неизвестно было, в какую сторону его понесет, если он сорвется с этого круга.
Ребята стояли рядком у распахнутого створа вагона, облокотились на струганую слегу и смотрели в пасмурное небо предместий.
Часа через два обнаружилось, что все это молодое воинство едет на Восток! Это была дорога от фронта — дорога в тыл. Само слово «тыл» казалось постыдным. Оно саднило, даже оскорбляло — прощались-то с ними, провожали-то их не куда-нибудь, а на фронт!
Шло воевать удивительное поколение, и никто тогда этого не заметил. Шло на фронт поколение, казалось бы, жестоко оскорбленных деяниями еще вовсе не отгоревших лет. Как мало из громко обещанного, в мечтах взлелеянного состоялось (или на слишком многое надеялись?). Как много фантастически жуткого, пришедшего словно из наваждения, подобралось, подползло, навалилось. Сыновья и младшие братья тех, кого не зацепило чудом или просвистело, пролетело мимо, тех, кто уже давно были в далеких крестьянских ссылках, в так называемых «исправительно-трудовых» лагерях, за колючей проволокой, на каналах, на лесоповалах, в рудниках да шахтах, на Том далеком Севере, да еще на том свете…
Так кто же тогда так рвался на фронт?
Шло на фронт удивительное поколение не готовых к войне. Шло на фронт поколение с раздвоенным сознанием, умеющих с упоением кричать оглушительное «Ура-а-а!», когда внутри вся душа в смятении, бурлит и вопит: «Да что же это, в конце концов, такое?»
Шло на фронт поколение, не умеющее додумывать, не умеющее доводить свою главную мысль до конца, до решающей точки. Они в своих суждениях, осуждениях и несогласиях всегда оставляли зазор для верности. Трудно было бы определить — верности чему?.. Но они надеялись, старались изо всех сил верить, что в оставленный зазор будет позднее вставлена хоругвь непорочности и высшей карающей справедливости… Может быть, больше всего они рвались на фронт именно из-за этой раздвоенности и желания избавиться от нее… Из-за невозможности свести концы с концами… Но не только. Они оставляли зазор еще и для верности своей матери, отцу, своей земле, самому себе, огромной, не умещающейся в сознании стране. Особенно в те дни и часы, когда она больше всего нуждалась в их защите. А там-де, после войны, разберемся!.. Все как-нибудь перекувырнется и образуется. Только бы остановить этого пугающего и непонятно сильного врага… А там видно будет… После войны все будет! Все по справедливости. И по чести. Верили — будет!
…И дам им отроков в начальники, и дети будут господствовать над ними.
Искрили колеса. Состав тормозил, подъезжал к станции. Новобранцы забили проемы товарных вагонов, высовывались, выглядывали из них. По перрону бегали люди — одни в железнодорожном, другие в военном, и между ними мелькали белые куртки продавцов. Сумятица на перроне походила на отработанную подготовку к осаде: запирали ларьки, буфеты, убегали в казенное здание вокзала. Два человека в железнодорожной форме и один милиционер с противогазом на боку последними нырнули в дежурку. Дверь захлопнулась, перрон опустел.
Состав тянулся по второму пути вдоль высокой платформы, и нельзя было понять, остановится он или так и протащится мимо станции — сквозняком. Но вот заскрежетали тормоза, из вагонов начали выпрыгивать самые нетерпеливые, а за ними и остальные. Новобранцы штурмовали высокую платформу, кидались от одного закрытого ларька к другому, от одной запертой двери к другой — кто-то уже колотил в главную вокзальную, кто-то рвался в боковую. Звякнуло и посыпалось разбитое стекло!
По краю перрона бежал сутулый верзила, посыльный из штабного вагона, и кричал:
— Старшие вагонов! Комсорги! На перрон!! Навести порядок! Приказ начальника эшелона!
Ватага обступила единственный незакрытый парфюмерный ларек, и казалось, эта силища сейчас вынесет его с платформы или опрокинет. Счастливцы, вырываясь из толпы, несли по два-три флакона одеколона, а одурелые да запасливые — по целой картонной упаковке.
Хриплый удар в колокол и перекатная команда:
— По ваго-на-а-а-ам! — разнеслись одновременно.
За несколько минут ларек опустошили — бросали деньги и вовсе не брали сдачу, да и взять-то ее не было никакой возможности. Продавщица ларька отдавала товар без разбора, плакала и сбрасывала деньги, не считая, в ящик и мимо. Дежурный по станции бежал к паровозу с жезлом в руке, семафор вздрогнул и задрал вверх зеленую голову, паровоз вскрикнул, судорожно дернул состав, и махина покатила по рельсам. Эшелон уходил. Из группы, облепившей ларек, вырвался Иван Татьянников — флакон одеколона он держал над головой, — растерянно оглянулся по сторонам, спрыгнул с перрона, пересек первый путь и бросился догонять свой вагон. Ему протянули руки, ухватились сначала за флакон, потом за запястья и втащили в вагон. Вдоль состава бежали парни, их подхватывали, заволакивали в свои и чужие вагоны— кричали, свистели, подбадривали. Машинист до пояса высунулся из паровозной будки и тревожным гудком подгонял отстающих. Состав набирал скорость. Сгребли всех — не потеряли ни одного.
Старший девятнадцатого вагона Николай Сажин отчитывал Татьянникова:
— Ты гляди, теперь война! Отстал: раз! — и дезертир.
Сажину трудно было разъяснять прописные истины и стыдно, он сдержанно улыбался, понимая, что не умеет командовать.
Николай был года на два постарше остальных — среднего роста, коренастый, ладный, с круглой, хорошо посаженной головой, а улыбка легкая, располагающая. И говорок волжский — окающий. В размашистом жесте, в походке чем-то похож был на артиста Боголюбова, что играл в кино Сергея Мироновича Кирова. Его сразу признали вожаком и старшим вагона назначили сразу.
Татьянников смотрел на Сажина и не мог уразуметь: ведь сколько их штурмовало этот ларек, и взяли-то всего один флакон — не как другие…
— Лозовой, — позвал Сажин того высокого худого москвича, что отпустил Татьянникова попрощаться с Марией, — побеседуй с ним, что ли?
Москвич кивнул и сел рядом с Иваном. В тот же миг с верхних нар свесился юркий Мизенков и предложил Ивану:
— Давай в компанию, — он шустро двигал руками, жестов было больше, чем слов. — Группа собирается… Боевая… Знакомиться будем… Вноси пай!..
Татьянников глянул на него и ни слова не ответил. Он завернул флакон в газетный обрывок, замотал тряпицей, стал завязывать двумя узлами. Мизенков долго не понимал, что он собирается делать с одеколоном, а когда Иван стал засовывать сверток в середину вещевого мешка, понял и выругался:
— Ну и засранец ты! Тюря!
Иван не моргнул — показал выдержку. Мизенков исчез. Чтобы как-то сгладить этот нелепый наскок на новичка да начать беседу, комсорг сообщил Ивану:
— У французов, например, это слово считается не ругательным.
— Как еще? — не понял Иван. — Засранец, он и есть…
— Да брось спорить, мне специалист сообщил, — вполне серьезно продолжал комсорг.
— Ну ладно, у французов, а у нас? — ухмыльнулся Иван.
— У нас?.. Что у нас?! — Он подмигнул и кивнул в сторону Мизенкова.
Тут Иван откровенно широко улыбнулся, и на щеке обозначился скрытый временем шрам.
Питьевая вода быстро убывала из бачка — новобранцы разбавляли, — в ход пошел «Тройной»! Запахи в телячьем вагоне чередовались: «Сирень», «Ландыш», «Шипр». Колеса отстукивали привычные ритмы, и новобранцев полегоньку потянуло на коллективное пение. Нары дрожали не только от мерной вагонной качки, но и от хмельного припева с грозным предупреждением: