— Кто стрелял? — спросил я. Получилось очень громко.
На лицах мотоциклистов и высунувшихся из башни Пушкарева и Лапина то же выражение, что и там, у мостика, когда кошка переходила дорогу. Автоматчик застыл в коляске мотоцикла, словно памятник, и показывал рукой на дверь машины. Я обернулся и заглянул в фургон. Маркин с пистолетом в руке торчал в проходе, глядел себе под ноги, а радистка раскачивалась и мычала, будто ее ударили по голове. На спине головой к двери лежал Саша Бабаев — да-да-да, убит! Никаких «кажется»!.. Маркин протягивал мне парабеллум — как сдавался. Пуля вошла Саше в лоб меж глаз навылет.
Словно что-то застряло в глотке:
— К-кххх-то его?..
Маркин встряхивал руками.
— Кхх-то его?.. — спросил радистку, но она тоже ничего произнести не могла.
Кое-как, с трудом разобрались, но легче от этого не стало. После гибели женатика, как только тронулись, старший сержант приказал Маркину разрядить парабеллум или, по крайней мере, поставить его на предохранитель. Маркин не послушался, ответил какой-то дерзостью. Саша схватил пистолет, рука соскользнула на дуло, тут он, видимо, дернул пистолет на себя или машину сильно качнуло, а палец Маркина лежал на спусковом крючке… Саша был убит. Безумие нельзя объяснить, просить прощения не у кого, каяться бесполезно.
Сашу Бабаева заворачивали в плащ-палатку. Маркин шепотом просил разрешения пересесть в другую машину или в мотоцикл — он потерял голос.
— Ехать здесь. Его держать надо!
Веревок больше не было, ремней тоже. Мне всегда казалось, что живые как-нибудь сами управятся, а мертвым очень больно. Мне казалось, что им обязательно надо помогать… Сашу Бабаева, завернутого и укрытого, оставили лежать на полу головой к двери. С мертвыми в машине остались радистка и Маркин. Я снова пересел в бронетранспортер, и мы тронулись вперед уже в темноте.
Разгулялась смертища — не остановить. Она нам приваривает за заколдованность, за женатика, за черную кошку. Отступает, когда ей выгодно, когда выгодно — наступает. Это ее тактика.
Только смерть — она не одна. Их две, и они разные. Мы видим, как беснуется и бесчинствует та, что наживается на войне, наливается жиром, упивается, радуется человеческим страданиям. Но есть и другая — нормальная и достойная. Не надо их путать. Она появляется редко и посещает только тех, кто думал о ней, радел и заботился о жизни. Эта, другая, идет вместе с жизнью и являет собой ее продолжение. В ней есть великий покой и безмерное благородство. Они разные — никакие не сестры, их даже одними и теми же буквами обозначать не следовало бы. Были моменты, когда я звал ее — вторую и главную. И если она не шла, значит, так надо было кому-то. А я хотел только одного, и больше всего на свете: пока идет война и пока я жив, ни единого, ни хорошего, ни плохого не отдать смертям без отчаянной борьбы.
А тут всех нас просекло. Насквозь…
Дорога в лесу становилась все хуже, заюлила, запетляла. Слева открывался крутой залесенный обрыв. Опасное место. Я пошел вперед щупать дорогу ногами. Водитель «баха» уже насилу различал впереди идущую фигуру, и я едва заметным лучом фонаря мигал ему: дескать, «вперед», можно… Остальные машины застряли где-то позади. Пришлось возвращаться.
Мы вернулись назад и увидели, что большая радийная машина с тремя убитыми и тремя живыми сорвалась колесами с дороги и свалилась бы в обрыв, если бы не могучая кривая береза, за которую зацепился фургон. Водитель каким-то чудом выбрался из кабины и выпрыгнул на дорогу, остальные висели там, внутри кузова. Обрыв в темноте казался бездонным, «опель» покачивался, упираясь в березу, как игрушечный.
Крикнул, чтобы они там лежали и не двигались. Подогнали транспортер, размотали тросы, рубили ваги, упирали, подкладывали, закрепляли. И все это как привидения, как автоматы:
— За ногу… Дай руку… Не с этой, не с той стороны… Держи… Тащи, а то упаду… Вяжи… Ставь клин, есть!.. Крепи… Готово… Куда ты ее толкаешь, рожа?.. Куда?.. Не видишь?.. Не вижу…
Все кончается на этом свете — простейшие чувства тоже. И силы кончаются. Остается обходиться без них, за пределом возможного. Вот так закрепили, подперли «опель», и он больше уже не качался.
Потом со всеми предосторожностями извлекли из кузова сначала радистку. Потом Маркина. Оба были изрядно побиты. А там уж по всем правилам трелевки стали подтягивать на тросах машину. По сантиметру, по два. И каждый раз снова крепежка. Работали все до одного — и те, кто только что был извлечен из кузова, тоже. На всякое «не могу» один ответ: «Отдыхают знаешь где? Тащи». По сантиметру, по два… Не приведи Господь, если колеса опять скользнут! Два раза подряд невиданного везения не бывает, ухнет машина в бездну… Без малого через час поставили этот катафалк на дорогу. Люди уже ничего не могли делать. Они ждали.
— По местам.
Радистку подсаживали двое. Маркин вслед за ней стал забираться в фургон сам… А я забыл, что хотел их оттуда пересадить… Не то что скомандовать, просто попросить никого ни о чем сил не было. Залез в бронетранспортер, что-то пробурчал водителю. Тот догадался, рванул вперед.
И снова дорога. Казалось, встань сейчас на нашем пути хоть самый плевый противник — он возьмет нас голыми руками: не то что на пустяковую защиту, на отступление, казалось, мы больше не способны. Немедленно надо было что-то предпринять. Но сил не осталось. Внутри зияла черная пропасть, как там, под кривой березой. Нельзя так! Нам же еще воевать!
Забрезжил рассвет. Мелкий дождь забарабанил по брезентам, загудел по броне. И сразу юзы, заносы вправо-влево — лесная склизота. Завыли моторы на пробуксовках, на корневищах и колдобинах машины кидало из стороны в сторону, ругались водители, ругали водителей — всем казалось, что убитым больно. Мама-а, что за проклятье такое! Мы же не пересекли путь той черной кошке! Куда она так уверенно и спокойно шла? Откуда? Зачем? Зачем нам такая заколдованность?
Моторы выли на пробуксовках, как будто их били батогами.
В селении в предрассветном тумане (или это уже наступило пасмурное утро?) выползали из машин, разминали затекшие ноги, одеревеневшие спины. Томило чувство неистребимой вины за все, что произошло вечером, прошлой ночью, еще раньше… У каждой гибели есть своя предыстория и первопричина, сваливать только на нелепости и случайности войны нечестно.
Спросил у квартирьера: «Где комбат?» — тот указал на кирпичный дом со старинным, литым из чугуна крыльцом и железным навесом.
Часовой у штаба не узнал меня:
— Стой! Пароль-пропуск! — и взял автомат наизготовку.
— Ты что, Сивцов? В своем? — я еле ворочал языком.
Он вроде бы извинился, но как-то неуверенно, и трудно было понять, что он сделает в следующую секунду. Я стал подниматься по ступенькам. Поскользнулся и чуть не упал — спасибо чугунные перила оказались надежными.
В просторной, почти пустой комнате сидели командир батальона гвардии майор Беклемишев и начальник штаба.
— Где это вы запропастились, старший лейтенант? — вяло, буднично спросил комбат.
Я рассказал все, как было — не пропустил ничего, не искал даже малых оправданий. Мне казалось, что за такой вечер, за такую ночь, за черную кошку мне любое наказание будет нормой. А Маркину на всю катушку «за преступную халатность в обращении с боевым оружием».
Комбат прислонился к оконному наличнику и сверлил меня своим страдающим взглядом. Его большая круглая голова была четко видна в сером проеме окна.
— Ты знаешь, что все машины по правой дороге прошли сюда свободно? Ни одного выстрела, ни одного шороха, — проговорил начштаба. — Мы думали, ты вперед проскочил.
— Я тоже думал, проскочил… Не проскочил, — ответил я.
Начштаба хмыкнул и переглянулся с комбатом. Майор долго смотрел на меня, потом спросил:
— В зеркало заглядывали?
— В какое зеркало? — я ничего не понял.
— Ну вот в такое. Полюбуйтесь.
На стене в старой раме висело зеркало — как картина, с большим наклоном. Раз майор приказал, я подошел. Заглянул. Замызганный меховой жилет, стянутый ремнями, на голове мокрая большая шапка-ушанка. Из глубины зеркала на меня уставился распухший тип с темно-серым оплывшим лицом и белым шрамом на правой… на левой… нет, на правой щеке. Тип годился мне в отцы. Комната, майор и начштаба куда-то медленно уплывали.