— Отведите его подальше за дом, а то ребят разбудите, — сказал я.
— Их сейчас ничем не разбудишь, — заметил ординарец.
В ярко освещенной комнате находилось сорок восемь пленных мужчин, две женщины и два мальчишки. Я заглянул и увидел, что там нет ни малейшего смятения, тревоги, даже недоумения. Все, как на биваке, укладывались поудобнее, кое-кто уже закрывал глаза… Только медицинские сестры все еще испуганно таращили глаза. Мальчик, что был посмелее, помахал мне рукой, как старому знакомому, шмыгнул носом, прилег и стал прикрываться френчем. Я поймал себя на мысли, что эти двое пацанов мне уже не безразличны.
За окном на небе еле-еле забрезжил рассвет.
Во дворе раздались приглушенная короткая автоматная очередь и одиночный выстрел…
На сон оставалось не более сорока пяти минут. Но тоже не мало. Нужно было еще написать охранную записку пленным, указать точный маршрут их движения (сопровождающих я дать им не мог) и вместо печати приложить такое слово, чтобы ему поверили. Нужно было хоть сколько-нибудь поспать, хоть сколько-нибудь. Потом объявить подъем, привести колонну в боевую готовность, две минуты на напутствие пленным немецким капитанам, две минуты на приказ командирам машин, три минуты на вытягивание колонны вдоль шоссе, и дальше: «В походную колонну!.. Дистанция!.. Скорость — кто сколько выжмет!.. За рулем и рычагами чур не засыпать — командирам машин сидеть рядом с водителями, самим не смыкать глаз и водителям не давать. И… вперед до самой ПРАГИ!» Только бы солярки хватило, бензина и сил.
РЕКВИЕМ
Где-то в самом конце 1964 года был я дома один. С самого утра, как только проснулся, в голове вертелся определённый стихотворный ритм — некое построение, сквозь которые проглядывали слова:
«…Ребята, мальчики, мальчишки, парни…»
Постепенно это ритмическое гудение стало обрастать новыми словами и целыми фразами. Причем всё происходило само собой, без малейших усилий с моей стороны.
Решил переключиться и позавтракать… А ритмическая раскрутка всё продолжалась, несколько раздражая и удивляя. После завтрака, уже в двенадцатом часу, я сел за свое старое рабочее бюро… Начал не столько писать, сколько записывать, скорее, словно под диктовку, чем заниматься сочинительством… Около часа дня, когда уже исписал около четырех страниц, я стал понимать: это не стихи, и не проза, (а стихов я в жизни почти не писал, если не считать двух-трех раз на фронте и столько же за все послевоенные годы)… Позднее исправил несколько строк, которые показались уж вовсе нелепыми… А потом понял: это РЕКВИЕМ.
Одним он вовсе не нравится, другие считают, что без него обойтись нельзя… Замечательный писатель, очень близкий мне человек, Юрий Домбровский, выслушал (я читал ему вслух), насупился, опустил голову… Я сказал: «Вот только не знаю, что с этим опусом делать?» — Он встрепенулся и решительно произнес: «Как это не знаете? Вот будете издавать свою главную книгу и поместите этот текст в самом начале или в самом конце… В самый конец — лучше, как завершение».
Сегодня я поступаю так, как он мне посоветовал. И в память о нём самом —
Юрии Иосифовиче Домбровском.
Т.В.
Через 20, 30, 40, 50… и более лет.
Ребята, мальчики, мальчишки, парни…
очкарики, верзилы, шпингалеты, блондины, рыжие, шатены и брюнеты, тихони, буйные, пай-мальчики и сорванцы; вы — холостёж, самцы-затейники, женатики, гулёны и жертвы воздержанья — мудрецы; друзья до гроба, язвы, болтуны, весельчаки, грубьяны, скромники, штафирки, солдафоны… Вы все лежите там, с тех самых пор, и там, где уложили вас враги, случайности, обвалы, взрывы, мины, ошибки и «закономерности войны».
А я остался жить… (Хоть это и не справедливо — жить ЗА кого-нибудь)… Пускай «За вас!»… В награду, в суеверье, в покаянье, в надежду, в радость, в горе, в наказанье, — во всё, чего вовек не перечесть. Я должен… я стараюсь… я обязан… за всех за вас,
Ребята, мальчики, мальчишки, парни…
Допроводить их всех, уже не молодых… Наверно, это сто миллионов километров, и все равно, что проводить одну до Марса; дообниматъ их всех, дослушать миллионы — Крепче!.. Крепче!.. Еще сильней!.. Не бойся, мне не будет больно… — Доприласкатъ их всех, чтоб стало им хотя б на миг спокойно… Доцеловать их всех, чтоб вспухли губы, и рот, раскрытый рот, все звал и звал… И чтоб устало опустились руки, вдоль тела опустились бы, как плети; и долюбить их всех!.. Так, чтоб родились дети… Побольше мальчиков… и всем им ваши имена!..
— На кой черт нам… «Чтоб наши имена?!» — спросили так, что по спине мурашки побежали. — Ты что, забыл всех нас? Ты что, забыл цвет наших глаз? И всё, что вперившись — глаза в глаза! — мы душным полушепотом друг другу говорили!.. А то и вслух…
— Тогда, — сказал я им, — сойдитесь все у моего стола, в землянке под Москвой, где докрасна натопленная печь, в лесу под Брянском иль на Вислянском плацдарме— мне все равно. Назначьте место сами. Потребуйте, как прежде, много-много водки, рукой махните, что с закуской туго, и заведите прежний разговор, о том, о сем… «О подвиге — о славе», о девках, самогоне в разных областях, о наградных, о полевых… И ненароком опять вернитесь к разговору, о том, какою будет жизнь, когда ОКОНЧИТСЯ ВОЙНА.
И если б кто-нибудь тогда на наш вопрос ответил достоверно, мы б все свои награды поснимали и отдали б ему. А в них — в наградах — все богатство наше, достоянье и достоинство, уваженье боевых друзей, копилка чести для отчета перед РОДНЫМИ и любимыми, блуждающими далеко в тылу…
Один из них сказал (пожалуй, это был Андрюша Родионов, тогда и там он сгинул в диверсионной группе — как говорилось: «без вести пропавший»):