Изменить стиль страницы

Вся рота не развернута к бою, это видно, и топчется на дне просторного оврага, и теснится вокруг своего лейтенанта. Фрицы немного подождут, а потом снимут командира одним выстрелом или одной очередью. Наверное, он славный малый. За целый километр, без бинокля, по тому, как солдаты окружают его и льнут к нему, я вижу, что он славный малый и что этот славный малый ведет их всех, вместе с новыми шинелями, винтовками и еще не заляпанными грязью обмотками, — прямо на смерть… Где-то далеко командир его батальона, который как пить дать не видит, куда он послал роту. А еще дальше — командир полка… Приказ, наверное, такой же, как сотни других, я словно читаю его: «От деревни Коростова спуститься в овраг и по его основанию, используя укрытия на местности… (где они, ко всем кобелям, эти укрытия?)… продвигаться в сторону Федорки. Войти в соприкосновение с противником… (попробуй-ка вот так прямо соприкоснись!)… атаковать его на склонах оврага, захватить позиции врага и, не давая противнику опомниться, гнать его…»

«Гнать и докладывать!..»

Докладов о победе у этой роты не будет. А если немцы догадались кроме этого крупнокалиберного пулемета установить любой другой пулеметишко вон там, над дамбой, возле озера, да еще не откроют оттуда огня, пока рота не побежит назад, подставив свой открытый фланг… Если догадались, то крышка… Ни один не выскочит из этого оврага.

Через бинокль прощупываю каждый кусочек того далекого берега озера возле дамбы.

Все дело в том, что сейчас я вижу все это со стороны и поэтому так хорошо соображаю. Я бы неплохо мог провести этот бой сам. Ведь я уже знаю эти места, численность противника и расположение его огневых точек. Но мне никогда не придется вести ЭТОТ бой. А другой — будет другим.

Вот Усик — он всегда спокойно смотрит своими выцветшими глазами в упор на собеседника. Он много старше меня. Никогда не удается узнать, согласен он с моим приказом или внутренне сопротивляется. В трудные моменты я жду от него совета, а он опускает голову на длинной шее и рассматривает что-то на земле. И словно самому себе тихо говорит: «Не надо бы торопиться…» И сразу становится ясно — мы зарываемся…

А вот с Маркиным совсем просто. Маркин не способен на размышления. Он или веселится, как жеребенок в поле, или грустит. Но создан он для прямого действия, для боя, для самых безвыходных положений. Ему еще нет двадцати, а на вид не больше семнадцати. Он единственный в моем подразделении моложе меня, и это само собой создало какой-то молчаливый сговор между нами. Хитер! Он знает, что я ему покровительствую, и тихо пользуется этим. О смерти он думать еще не умеет. У него самое хорошее обмундирование, самые хорошие сапоги, самое хорошее оружие. Он все достает сам. Все сам. А потом форсит и смеется над неудачниками. Но нет-нет да просыпаются в Маркине дьявольская жестокость, бравада и безудержное тщеславие. Вот когда его можно возненавидеть.

… И третий — сержант Патров.

С того момента, как на дне оврага появилась эта новенькая рота, Патров ерзает, храбрится, а если что и говорит, то неестественно громко… Он то протирает автомат, то раскладывает гранаты, то вдруг начинает фальшиво напевать какой-то физкультурный марш. А когда я встречаюсь с ним взглядом, то чувствую его скрытую ненависть. Не к врагу, не к ребятам, а ко мне лично. Тут нет ошибки. Он ненавидит меня и не может скрыть своей ненависти даже в полутемном овине. Но если бы мы сидели в полной темноте, я бы все равно почувствовал его ненависть. Она мне мешает думать, мешает смотреть, жжет затылок…

И Усик спокойно говорит ему:

— Патров, ну-ка пойди сядь во-он туда, — и отправляет его из овина наружу, к глухой дощатой стене, укрытой и от немцев, и от оврага, и от меня.

Усик виноват в том, что Патров сейчас здесь вместе с нами. Еще вчера мы небольшой группой целый день ползали в нейтральной зоне и выбирали место для наблюдательного пункта. Из одной хатенки с сорванной крышей до нас донеслись какие-то шорохи, шаги, звуки упавшей на пол посудины. Звуки то появлялись, то исчезали. Решили проверить. А вдруг немцы, и тогда… План был обычный: со стороны окон и дверей поставим заслон, двое одновременно появятся с гранатами сверху на стенах, и если немцы окажут сопротивление, то гранатами их, а если сдадутся — все в порядке… Теперь главное — в мертвой тишине блокировать хату… Попрыгали на месте — не гремит ли у кого снаряжение?.. Не гремит… Залегли. Всего шестеро… «Справа по одному». Встретился взглядом с Маркиным, и он пополз. Легко, не оглядываясь. За ним второй… Третий… Наступила очередь Патрова. Он лежал и не двигался. Я положил руку ему на шею и похлопал. Он лежал. Я оглянулся. Усик был сзади и не смотрел в нашу сторону. Усик должен был идти после меня и прикрывать всех нас с тыла. Маркин показал нетерпеливый оскал своих мелких зубов и погрозил Патрову кулаком. Тот лежал. Я придвинулся вплотную к его уху и тихо проговорил: «Вперед, Патров».

И вдруг… Я такого еще не видывал… Он повернул ко мне искаженное страхом и ненавистью лицо с налитыми кровью глазами и прошипел, но как громко он прошипел: «Сам ползи!.. Сам-то лежишь!!»

Я заткнул ему ладонью рот и обернулся. Усик смотрел на нас, и в его глазах были безнадежность и растерянность. Он потом мне говорил, что в тот миг ему показалось, что нас уже пять, а не шесть, что я уже хлопнул Патрова.

«Наверное, шок», — подумал я, но ползти вперед, оставляя сзади Патрова, не решался.

Усик хотел идти вперед сам, но я остановил его. И он глазами дал мне понять, что все будет в порядке, мол, не беспокойтесь.

Вся эта «операция» не стоила и полушки. В домике оказался очень старый дед. Он бродил по своей разоренной хате и разговаривал сам с собой. Дед не радовался, не горевал. Он был очень старый. Мы посидели с ним, поговорили о том о сем. Он порассуждал о лошадях, мы порасспросили его о противнике, он ничего толком не знал, и мы, попрощавшись, ушли.

Все ребята тогда молчали и не сказали Патрову ни слова. А они языкастые и никогда не корчат из себя чутких.

Патров полтора года числился в самых дисциплинированных, в самых сознательных. Он очень хорошо и толково выступал на собраниях. Как часто доставалось от него Маркину за его проступки. А у Маркина всегда их хватало. Я думал, что Маркин за это его и не любит. Но мне в голову не приходило, что ведь и другие чихвостили Маркина, но он не держал на них зла и быстро забывал мелкие обиды. А вот Патрова он не терпел и не скрывал этого.

Патров всегда много работал, выполнял добрый пяток общественных нагрузок, он так нужен был всем, так необходим, так незаменим, что вот уже полтора года делал на войне все, кроме своей первейшей обязанности— не воевал. Это был его первый боевой выход. Наверное, не раз вместо Патрова в разведку ходили другие ребята. Наверное, кто-то из них не вернулся вместо него… Как мне раньше все это не приходило в голову?

Поздно вечером, когда начали формировать группу на НП, Усик подошел ко мне и, нукая и окая, попросил взять Патрова.

— Ну, пообтешется, — говорил он. — Ну, с кем не бывает… Ну, человек же… Да и перед ребятами тоже… неудобно.

Так Патров очутился с нами здесь на НП.

… Захотелось выглянуть из ворот овина. Маркин лежит на прежнем месте и загорает, а Патров сидит в тени, прижавшись к дощатой стене, и не смотрит на меня вовсе.

«Ну, пообтешется… Ну, с кем не бывает…» — убеждаю я себя, а в голове неотступно вертится: если что случится с Маркиным, Усиком или Патровым, на каждого из нас будут оформлены одинаковые документы и дома получат — «Погиб смертью храбрых…».

Мы все четверо добровольцы. В наших книжках так и записано. И корпус добровольческий. Правда, в книжках у всех отмечено одинаково и в списках тоже, но почему-то у всех все было по-разному… А вот как Патров?.. Он всегда говорил: «Мы добровольцы… Мы представители… Гвардейцы обязаны…» А вчера эти налитые глаза, эти зубы, этот пот, заливший все лицо, и эти два слова: «Сам ползи!» Как громко он их сказал.

Кто это мне рассказывал?