Изменить стиль страницы

С первым рейсом я прибыл в Красноярск, явился в шалман и сдал документы: фрайер был красноярский, завалиться я мог каждую минуту. Наши обещали мне липу через час. Присел я это в парке на скамеечку, жду, стало быть. И вот же невезение: вдруг эффективно прилипает ко мне один мусор, маленький такой, щупленький, и требует паспорт. Я ему: «уйди, — говорю, — от греха, уйди, Бога ради! Тебе жить, мужик!» Он нет и нет. Я его, конечно, доктор, вот так — кряк! (Пашка опять весело крякнул, подмигнул и небрежно повторил жест) то есть начал эффективно убирать, но он, слышь, доктор, такой жилистый оказался, — чисто старый петух! Сбежались фрайеры, шумок получился правильный! Суд, конечно, всунули добавочек и опять же направили сюда. Прибыли мы в Дудинку и зашагали по пристани. А доски прибиты плохо и поставлены редко — работают ведь наши зека-зека, а стройматериалы воруют обратно наши начальники: одна доска под ногой у меня вертанулась, и я сквозанул в дыру. Но до воды не долетел: с размаху приземлился на поперечную балку! Этап протопал дальше, а я понизу выполз на берег. И тут же как раз пароход готовился на Красноярск! Ух, думаю, положение импульсивное до ужаса! Момент умственного воображения!! Гроза и гром в мозгу!!! Я стремглав налево — дверь в пивной открыта, на вешалке фуражка со звездочкой; смываю фуражку и стремглав направо, у сходней кучи барахла, женщины, дети. И лежит это на узле маленький ребятенок, спит, доктор, понял? Чистый ангелочек! Я его гребу и на трап! Матрос: «Ваш билет и документы!» Я: «У жены они, сейчас придет; дай дите устроить!» — и змеюсь дальше на палубу. Туда-сюда — спрятаться некуда, а мать на берегу уже заводит шумок. Я по запарке хоронюсь в уборную и начинаю дите затыривать в трубу. Не лезет, гадское падло! Не падает в воду и орет, как слон! А фрайера уже ищут, нюхают воздух на моих следах. Положение эффективное до невероятия! И ведь вот же, доктор, удача — только вытащил дите из трубы и маленько обчистил — дверь с петель, фрайера уже тянут ко мне когти! Понятно? Изувечили бы враз, звери, за это самое ихнее дите! Затерзали бы!

В наплыве чувств Пашка перевел дух и вытер пот со лба, с шеи, на которой, как у всякого урки, болтался крестик. Вздохнул с облегчением и томным, вялым голосом начал говорить дальше:

— Да, было дело, доктор… Чистейший ужас… Однако что же дальше? Ну, прибыл сюда. Наступила весна, потянуло на волю: я человек гордый, несмирительный. И тут подвернулся один недоделанный фрайер, мы с ним вместе ехали с этапом и в бараке лежали рядом. Бормочет с утра до вечера: «Свобода! Свобода!» И подбил меня этот псих бежать вместе.

Владимир Александрович опять наклонился через стол.

— Ну? Скорее читайте!

— Подбил он меня податься прямиком через тундру на Вилюй и сплавиться на вышеупомянутую Лену. Я доверился — он, обратно, образованный, — говорит, что учитель. Сибиряк. Места здешние знает. Об чем толковище? Оборвались мы удачно, рванули правильно, но дальше возник у нас раскол: я искал жизни и свободы, а этот псих — гибели и смерти. Понял, доктор? Свобода ему, стало быть, была не нужна, потому свободные бывают только живые, а мертвым зачем она, свобода? Однако помирать звериной смертью в подобной дикости меня, обратно, не устраивало никак, это уже эффективный факт. Я ошибся по всей линии и теперь решил поправить дело. Однажды на нас набрели остяки. Вышеуказанный псих спал. Я прихватил всю мазуту и мотнулся к живым людям — тут у нас и получился развилок. Этого чудика позднее заметили с самолета и доставили сюда, а я пошел дальше, своей рукой добывать себе свободу, — ведь задарма она нашему брату не выдается!

К чуму я подзмеился втихую и залег в траве за камнем. Наколол топор и оленьи ремни. Смыл их и стал ждать. Вот под утро вылупился из чума сонный остяк. В пустыне эта зверюга уверена, что никого нет, — ковыляет себе и шаров как следует не хочет открыть. Я его с лета убрал (Пашка улыбнулся и сделал кокетливый жест пальцем) — кряк! И все дело! Потом вышла молодайка, жена того, первого. В чуме заголосило дите. «Других, видно, нет», — думаю себе. Подскочил, связал бабу оленьими ремнями и внес в чум. Она, конечно, напугалась, зажмурилась, психует. Я зверя зарыл и следы замыл, вскипятил воду, вымыл дите. Подушил одеколоном из наших остатков. Накормил, напоил. Убрал в чуме. Постирал тряпье, подшил. Накормил бабу. Затем присел к ней и объясняю: «Твоего мужа, мол, нет, он ушел на небо, теперь я твой мужик. Будем жить вместе, моя ненаглядная!» Она эффективно молчит. «Ничего, думаю, время у меня есть!» Так провозился цельные три дня — кормил и поил бабу и дите, ухаживал. Хозяйство все сияет, вещи в порядке. Сам оделся в остяцкие кожи, работаю. Раз вечером вывожу ее наружу, спрашиваю: «Что, мол, делать со скотом?» Знаками, конечно. Она увидела, что страшное место опять вроде не страшное, муж исчез с концами, а жить, обратно, надо, ребенок чистенький и сытый, и согласилась она за оленями ходить. Закивала, захлопотала, а ночью я доиграл свое дело, как полагается, чумазое это чучело осталось довольно. Так мы и зажили втроем. Представляешь, доктор? Картина импульсивная, скажи? Через месяц я ей говорю: «Пойдем, дорогая женушка, вот туда, там есть река Вилюй, знаешь?» Она кивает, соглашается. Мы снялись и помаленьку поползли со стадом на юго-восток, — она-то у меня стала беременной. И ведь нацелились так удачно! Раз вечером кончаем переход, глядь — открывается река. Чумазая улыбается: «Энто, мол, и есть Вилюй, милый мой распрекрасный муженек!» Я решил идти вдоль берега до первого жилья, а потом ее и ребенка убрать (снова светлая улыбка и тот же игривый жест пальцем) — кряк! И все тут, стадо разогнать и сплавиться вниз — там начнутся обжитые места. Эх, но ведь какая же гадкая судьба! Утром того дня, когда я решил действовать, потому что наколол за лесом дымок, лежу, обдумываю дело, — как и с чего начать, — и слышу голоса. Спрашивают по-русски мою бабу, где ее хозяин. Она отвечает: «там, мол, в чуме». И враз из-под полога дыбится на меня синяя фуражка. Я это накрылся, вроде заболел, кашляю со всех сил, да чекист уже все наколол с маху, от удовольствия ржет: «Эй, синеглазый блондин, не стесняйся, — враз выздоравливай и вылазь! А то я сам лечить буду!»

Привезли меня сюда на самолете, судили, добавили и сразу на штрафной, бить бутовый камень. «Значит, смерть!» — соображаю. Привезли туда. Дали напарника. Каждое утро мы должны расколоть ледовую покрышку метра в полтора толщиной и потом десять часов колоть гранит: один держит стальной клин, другой бьет кувалдой. Вижу — и вправду смерть неминуема. «А где же справедливость, жизнь и свобода? Или я не человек?» — думаю. Бросили мы колотушки: жребий вышел на меня. Я лег в ковш на санях, ребята забросали меня льдом и щебнем и повезли на свалку. Но при выезде из рабочей зоны стрелок взял в руки стальной щуп, вот как этот, смотри, доктор, и начал проверять ковш и проткнул мне ногу в двух местах. Я не крикнул, но когда возок тронулся, при свете фонаря он заметил на снегу кровь за санями. Меня вытащили и понесли в больницу. Я, несмотря ни на что, выжил… От злости, доктор! Послал за начальником. Тот пришел. Я поднял руки, смеюсь: «Сдаюсь, говорю, начальничек, сдаюсь! Празднуй победу: принимай меня в суки!»

И вот я стал комендантом. Все честные воры меня импульсивно проиграли. Я ожидаю смерть отовсюду. За каждым углом. Из каждой двери. Каждый день. Минуту. Секунду. Но и я готов: в каждом кармане по ножу, в руках щуп. Видишь, доктор? Острие какое, пощупай? Начальство дало сторожевого пса, он со мной день и ночь. Воры готовы, и я готов. Будь что будет!

Я записал его рассказ слово в слово, внимательно перечитал, кое-где исправил. Он молча курил и ждал.

— У меня к тебе четыре вопроса, Пашка. Первый: откуда у тебя такой вихор и военная форма? Ведь мы все стриженые и одетые в телогрейки?

Он недоуменно повел плечом.

— Вопросик! Откуда? Да от самого опера: я его верный слуга, он мне и разрешил. Мы живем во как (он сложил два пальца в переплетенные колечки), понял? Вася-Вася! Ну, волосы есть еще у профессора Остренко, видел? Он тоже в штатском. По разрешению опера он даже деньги из лагеря семье переводит, и немало.