Изменить стиль страницы

— Трудно передать вам, доктор, — между тем говорил беглец, — состояние восторга, которое меня тогда охватило. Не заботясь ни о чем, я поднялся и зашагал на восток, навстречу восходящему солнцу. Теперь дойти до Вилюя стало невозможно — без обуви, снастей и товарища я мог идти только в никуда, а солнце и Вилюй стали лишь символом движения вперед. В горах размокшая кожа ног быстро покрылась ссадинами, потом ранами, и я смог передвигаться только после того, как оторвал от телогрейки рукава и засунул в них ступни ног. Как-то у ручья натолкнулся на медведя, лапой черпавшего рыбу: зверь долго глядел мне вслед, а я прошел мимо, даже не повернув к нему головы, — я уже не принадлежал этому миру. Рукава, надетые на ноги, тоже быстро протерлись, но голод погасил разум и притупил боль: я шел, повинуясь только инстинкту движения, шел, оставляя за собой кровавый след. Скоро на него набрели крысы, и вот начался бредовый сон наяву — медленное продвижение по горному склону во главе рыжего полчища крыс, которые прыгали вокруг, скрежетали зубами и нетерпеливо ждали, когда я, обессилев, упаду, и они заживо разорвут меня на мелкие кусочки. Но это был южный склон: к вечеру того же дня наметился спуск к Волчьей тундре. Опять блеснула вода, и крысы отстали. Их заменили цветы. От ярких красок у меня кружилась голова. Я шел по пестрому ковру, а за мной по пучкам махровых желтых маков, по волнам голубых и алых незабудок тащился кровавый след, ставший теперь широким и ярким; я медленно истекал кровью. И все же неудержимо, неотвратимо тащился вперед. Упаду на залитом солнцем пригорке и лежу без сознания. Сколько времени? Не знаю, я не думал об этом. Зачем мне было считать время… Сначала лежал недолго, но потом время бодрствования и движения начало сокращаться, а время забытья — увеличиваться. Я смог делать только шагов сто. Потом пятьдесят. Потом десять. Стал ползти, не поднимаясь на ноги. Открою глаза, оглянусь и говорю себе: «Воттам… Энцианы… Туда… Дотащусь… И… Все…» Но смерть не приходила, и мое движение не останавливалось.

Владимир Александрович перевел дух и приподнял на груди рубаху, как будто легкая ткань давила ему на сердце.

— Я понял, что умираю, но уже не мог открыть глаза от истощения и потери крови. Мысли путались и замирали. Все было кончено. Но внезапное сознание смерти так потрясло меня, так подхлестнуло силы, что сердце вдруг опять заколотилось, и мысли потекли быстро и плавно. Я не мог поднять веки, но сознание прояснилось. «Неужели это то, к чему я стремился? — подумал я. — Как странно… Как ничтожно… Как глупо! Ведь я мог бы добиться того же в тюрьме, сразу после ареста! Зачем же понадобилось так много страдать… А впрочем… Да нет, нет, не может быть: это не все! Это опять ошибка!» Я хотел закричать, сделал над собой отчаянное усилие и потерял сознание. На этот раз надолго: очнулся в тюрьме, после вливания крови и глюкозы. Ах, как все разрешилось просто: мимо летел самолет геологоразведки. Меня заметили. Подобрали.

— До обеда остался еще час. Время есть. Теперь буду говорить я. Но прежде чем ответить вам и начать спор, я прочту рассказ, надиктованный мне другим заключенным.

— Кем именно?

— Узнаете сами. Слушайте и понимайте — это тоже материал к нашей теме.

Я раскрыл тетрадь, нашел запись номер 12 и начал читать.

— Это — высокий, гибкий и ладно скроенный парень. Все в нем располагает: удалой клок белесых волос из-под сдвинутой на затылок армейской фуражки, синие глаза, большие и веселые, наглые и простодушные. Небрежные манеры духа-ря — то есть уголовника, который ничего и никого не боится и которому поэтому позволено все. Этакий синеглазый «добрый молодец», перенесенный из русской сказки в советский лагерь, Иван-царевич, смышленый и отважный, но без Жар-птицы и царевны.

Было далеко за полночь. Я дежурил, он вошел в кабинет, не снимая фуражки, не постучавшись и без разрешения, стальным прутом брезгливо смахнул в сторону книги, истории болезни и больничные документы и присел на край стола. Небрежно закурил душистую, очень дорогую папиросу. Сплюнул на печку, снисходительно усмехнулся.

Владимир Александрович напрягся, сжал кулаки и перегнулся через стол, выдвинул вперед тяжелую челюсть. Это была стойка пса, учуявшего зверя.

— Пашка Гурин?!

— Он самый. Да вы успокойтесь и слушайте! Волноваться нечего: это не помогает делу. Лучше сядьте и закурите, Владимир Александрович! А я продолжаю…

— Вот ты говорил, слышь, доктор, — начал добрый молодец, — что давно хочешь наколоть у меня научный материал для книжки. Что ж, проблема эффективная! Сейчас время у нас обоих есть — давай. Я дам тебе наводочку лучше не надо! Ну, ты готов? Скреби!

Он мечтательно поднял к потолку синие очи.

— Стало быть, пару лет назад я отбывал срок на Алдане. Импульсивная была работа: отбивать руду в золотых шахтах. Приходилось упираться рогами правильно, и я с одним братухой надумал оттедова оборваться. Толика Карзубого ты не встречал, доктор? Высокий такой, рябой? Значит, он и есть. Человек законный. Честный вор. Мы оборвались гладко и на Лене, стало быть, с одного склада смыли формы энкаведешников, а бухалы у нас были и липовые документы тоже — мы их получили в одном шалмане. Вот это мы с Толиком на левой моторке и отправились по Лене шерудить как приемщики золота от трестовых старателей. Выбирали, конечно, мелкоту, наколка у нас имелась точная. Все было организовано культурно и благородно: мы высаживались, фрайеры нам сразу брали под козырек, без слов сдавали золотишко, мы обратно под козырь, мол, «благодарим, трудитесь, дорогие товарищи! Товарищ Сталин про вас помнит!» — и тук-тук-тук дальше! Чисто работали, импульсивно до невозможности. Собрали килов по пяти и оборвались в час, до шухера. В том же упомянутом малиннике дали нам новую наводку: в Красноярске, мол, живет один старый еврей, человек верный, скупает золотишко. Мы рванули туда, рыжую мазуту энтому фрайеру предъявили по форме, а когда он принес деньги, мы его вот так, доктор, — кряк! (Тут Пашка весело крякнул, задорно подмигнул мне одним глазом и стукнул выставленным большим пальцем о стол.) Мы его сделали начисто, а с его деньгами и нашими мешочками мотанулись в Омск, повторить цирковой номер еще раз. Здесь, конечно, фрайернулись, завалились довольно эффективно! Меня в Омске судили и дали новый срок, перебросили на Алдан, судили и всунули добавок, в Красноярске еще раз судили и подвесили опять и, наконец, погнали сюда. Срок, слышь, доктор, получили эффективный, и я решил никак не сидеть и оборваться при первой же невозможности. Жили зека-зека тогда в палатках, узкоколейка только начала действовать. Как-то ночью на погрузке вагонов мы бросили жребий, и я вытянул крест. Чую — удача, святой крест не подведет! Подобрали подходящий ящик, какой-то гадский мотор затырили в снег, а меня воры заколотили и отправили в Дудинку. Там я выдавил крышку, вылез из вагона и подмешался к разгрузочной бригаде — бригадир был наш, законный вор. Здешние гады, стало быть, подняли шумок, но меня не нашли — не рюхнулись, падлы, что я схоронился за проволоку! Зона там большая, этапов много, люди все новые и мало друг другу известные, да и ночь все покрывает. Расчет был верный, понял? Наши там, как полагается, на руководящих высотах в хлеборезке, на кухне, в конторе. Через списки у нарядчика я нашел всех фрайеров, которые должны были освободиться весной к началу навигации. Выбрал одного, на меня будто схожего. Подлег к нему под бочок и стал брать на крючок — угощал хлебцем и всем, что мне давали наши с кухни, таскал энтому гаду валенки в сушилку и обратно и так дальше, понимай сам, доктор. Растаял мой фрайер, эффективно растаял: стал звать братком и завел разговоры о себе, о своей семье, о деревне — повело его, значит, на откровенность. Он болтает, а я слушаю да переспрашиваю, запоминаю да втихаря записываю все малости и как супружницу зовут, и как деточек, как дядей и тетей. Залез ему в самую душу очень правильно, стал вроде вторым этим упомянутым фрайером: что он, что я — одно! Понял? Постановочка получилась культурная! Наконец подошла обратно весна и его освобождение. Мой фрайер даже поздравление от жены и детей получил: «Радуемся, мол, и волнуемся! Шлем триста на дорогу!» Потеха, доктор, я говорю — натуральная потеха! Вот в энту самую ночь мы его вот так, доктор, — кряк! (Пашка весело крякнул, подмигнул и стукнул большим пальцем об стол.) Спрятали всухую, придушили значит, служитель из морга за три пайки и пачку махры ему сделал медицинское вскрытие, потроха перемешал и снова зашил по всем правилам науки. Законный получился товарищ мертвец, импульсивный до невозможности! Прямо как из больницы! Мы его, конечно, затуфтили в снег за моргом — весной, как снег стает, заключенные врачи тело найдут, будут искать бирку с ноги и номер в журнале, но ничего не сообразят и, чтоб не получить от начальства добавочки, тихонько сплавят припутавшегося фрайера за зону. Расчет классный! А я оделся в его барахло и лег на его место, а поутру подхватил сундучок и культурненько мотнулся в штаб. Начальничек это со мной за ручку, слышь, доктор, «как, мол, поживаете, товарищ?» И прочее. Натуральная умора! Цирк! А потом начал приклеиваться: «А как зовут супругу? Как деточек?» Начал ковырять и тут же бросил, — сам видит, гад, что я самый и есть этот вышеупомянутый фрайер. Так он сунул мне в лапу документы, литер и денежки: «Не скучайте, мол, товарищ, в пути-дороге!»