Изменить стиль страницы

Пока раздевались да складывали платья, Тоня расспрашивала гостью, есть ли рынки на Урале, и, узнав, что рынки есть, но все дорого, сочувственно помотала головой, затем интересовалась, как водится, погодой, морозами:

— Наверное, ужасно люто у вас на Урале?

На это Верочка с нарочитой бодростью ответила:

— Привыкли, и морозы не берут. Это сперва было совсем худо. Ватные брюки выдали девчатам, а все равно коленки поотморозили, не говоря уже о пальцах. Коченели, как ледяшки.

— Откуда же вы приехали на Урал?

— Я, к примеру, из Воронежа…

— Ой, подруженька, у меня парень был из Воронежа, такой смешливый и робкий, мамоньки мои!.. Не мог дотронуться рукой до меня. Вот хочу, говорит, протянуть самовольно руку, а она не тянется, будто немеет…

— Это почему же? — сорвалось с языка у Верочки. — Раненая?

— Нет. Он позже был ранен и теперь на излечении в госпитале лежит. Письмами завалил — целые вороха!.. А не мог притронуться потому, что стеснялся, не хотел самочинно…

"Алешка мой тоже такой", — подумала Верочка, и ее охватила возникшая помимо воли ревность. Спрашивала, осторожно пытала и про рост, глаза — все сходилось. "Понятно, это он, мой Алешка… Ну и плутовка, приворожила — и концы в воду", — лихорадочно, помимо воли, твердила Верочка и чувствовала, как всю ее обдает жаром.

— А у тебя есть парень, кого ты любишь? — без обиняков спросила Тоня. — И где он проживает?

— На фронте… У вас, — рассерженно ответила Верочка.

— Стало быть, отняла твоего, — уловив перемену в ней, засмеялась Тоня. — Приворожила.

Подзуживая, Тоня смотрела, как глаза у Верочки наливались и обидой, и беззащитной жалостью. Подошла, взяла Верочку за подбородок, взглянула в глаза, казалось, в самую глубину их.

— Что ты меня так рассматриваешь, ровно кобылку какую! — отстраняясь, в сердцах промолвила Верочка.

— И ты поверила? — сказала Тоня строгим тоном и легла в постель. — Ну можно ли быть такой… глупышкой! Моего зовут Федор, а твоего?.. Чего же молчишь?

Краска стыда залила лицо Верочки. Враз отлегло от сердца, даже как будто похолодело внутри.

"Значит, не он", — подумала она неуспокоенно. Спросила напрямую, может, знает Кострова или слыхала о нем. Ведь все–таки капитан, небось на учете в дивизии. Но Тоня уже засыпала, лишь буркнула в ответ что–то невнятное…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Бурым горбылем дыбилась перед глазами местность. Источенные ветрами и затверделые от жары, рыжели голые холмы, а понизу, в проемах ложбин, скрипел сухостойный чернобыл, сдуваемые ветрами текли пески. По этим вязким, сыпучим пескам и придется идти в наступление.

Приказ из штаба торопил, будто подгонял: на рассвете перейти в атаку и штурмом взять холмы. Соседей что–то не объявляли, а было бы весьма кстати с кем–то взаимодействовать. Придется, наверное, одним брать холмы. Перебегать под огнем. В открытую. Много крови будет пролито. Тот, кто выживет, смоет с себя позорное пятно. Смоет собственной кровью. С убитыми будет проще. Только матери, вечные страдалицы за своих детей, получив похоронную, будут горько оплакивать их…

Уже светает. До момента атаки осталось не больше часа. Есть еще время подумать. Вот и вся жизнь сжалась в мгновение… Ты любил кого–то, набирался знаний, опыта — зачем все это? Через несколько минут тебя не будет. В чем же смысл жизни — да и можно ли постичь его, когда пора молодости еще только пришла, — и что тебя толкнуло на то, чтобы подвести черту под ней сейчас? Судьба? От судьбы не уйти. Но можно ли все объяснить судьбой?

И вдруг совсем простая мысль повернула ход рассуждений Кострова. А впрочем, какая разница: умирать сегодня или завтра?.. Дороги войны еще многоверстны. И в конце концов кому–то придется брать и эти высоты. Не все ли равно — Кострову или другим солдатам? А чем они, другие, безымянные солдаты, хуже Кострова?

"Что такое смерть, и вообще надо ли ее бояться? — подумал Костров, но тут же воспротивился этому и возразил себе: — Нет, со смертью свыкаться рано. Мне же двадцать третий год, мне пожить надо, жить… увидеть эту жизнь, прежде чем уходить из нее. Ну а если снаряд или пуля оборвут эту жизнь? И от меня не будет зависеть — война с этим не считается, она убивает неразборчиво…"

Кострову будто слышался этот собственный голос — голос рассудка. А сердце противилось, и Алексей продолжал говорить и спорить сам с собой.

"Ну а если я все–таки умру? — смирялся на миг Костров. — Ну и что же? Кому–то надо умереть. Не ты, так другой. Умереть на поле боя, в борьбе. Это даже красиво. Не просто случайно оборвется жизнь, а в борьбе. Нет выше чести отдать себя, свою жизнь за дом родной, за Ивановку, за мать, за Верочку… за всех, кого я знаю и не знаю… чтоб только им жилось… Эх, какая жалость, что не собрался послать письмо своим. Давно ждут, терзаются. Взять бы да написать хоть перед атакой домой, матери. Верочке на Урал, и тогда бы легче идти в атаку. Впрочем, не поздно будет и потом, после атаки. И почему нужно обязательно думать о смерти? Может, и на этот раз повезет?"

Рассвет все шире заполнял небо. Мать, наверное, сейчас встала — она рано встает — вышла на порог крыльца, глядит, пригорюнилась, на дальнюю околицу, за мостом.

Дорога домой идет через мост. Мост соединяет, и поля, и всю даль с родной Ивановкой… А что делает Верочка? Интересно, какая погода теперь на Урале? Неужели до сих пор снега метут? Вот бы не следовало ей ходить в метели. Ведь замерзнуть может, глупышка, как тот мастер Тюрин, пропахавший заскорузлыми ледяными пальцами снег, Нет, она умница, с ней этого не случится, Сообщат ли ей, если его, Алексея Кострова, через час–другой подкосит на этих песках вражья пуля? Узнают ли мать и Верочка вон о том холме, где будут лежать его кости?

Безвестны холмы. И безвестны солдаты, которые умирают у их подножия…

…Атака есть атака. Сотни, тысячи еще предстоит атак. И к боям Кострову не привыкать, и не все ли равно, где идти в наступление, в каких рядах и по каким пескам. И пусть он числится в штрафниках. Он–то, Костров, честен перед собой, перед товарищами, в конце концов, и перед обществом. Пусть Ломова жжет стыд и позор. А у него, Кострова, душа нараспашку и чиста. Вот если случится — убьют, жалко будет, что самому Кострову не придется увидеть, когда накажут Ломова. А надо бы Дожить до того часа. Будет расплата… За все — и за лапти, в которых брел из окружения этот Ломов, и за лишние жертвы в дивизии там, в донских степях, по вине того же Ломова, и за все бесчинства самодура. Нет, Кострова пуля не возьмет, даже и в этом бою. Он будет жить. Он в душе всегда останется коммунистом… Он не уступит правду…

Время размышлений кончилось. Настало время действий.

Вперед же — в атаку!

Поначалу немцы почему–то не стреляли, будто заманивали в ловушку своих противников. Даже когда бойцы роты подошли к переднему краю и начали с хрустом ломать прикладами колья, оплетенные крест–накрест колючей проволокой, и сминать, резать, крушить и раскидывать саму проволоку, фашисты встретили этот отчаянный порыв лишь нечастой пулеметной стрельбой с флангов. Пришлось залечь, хотя и ненадолго. Стрельба велась наугад, скорее для острастки. Пластуны из штрафников подкрались к пулеметным гнездам и забросали их гранатами. Наступление, замедленное у проволочного заграждения, возобновилось: перекатами, поддерживая друг друга огнем, штрафники достигли первой траншеи. Похоже, немцы вовсе не ожидали удара на этом песчаном рубеже. Главное сражение велось где–то правее, за лесом. Оттуда доносился гул разрывов, дробь пулеметов. А здесь приходилось наступать по голой песчаной местности и, возможно, надо будет столкнуться грудь с грудью — врукопашную… Пробежав минут десять, то падая, то вставая, Алексей Костров ввалился в траншею и по ее извилинам искал прячущихся вражеских солдат. Кроме двух–трех, поднявших сразу руки, никого не застал, траншея опустела, вероятно, раньше, чем в ней очутились русские.