Изменить стиль страницы

— Какую блажь?

— Ну вот у того пня, — кивнула назад Верочка. — Поберег бы себя, надорваться можешь, тогда совсем худо…

Принужденно выдержал Алексей паузу, на что–то решаясь.

— Знаешь, я хочу с тобой начистоту поговорить.

Он вздохнул. В нем боролись сейчас два чувства: желание не обидеть Верочку, и другое, пересиливающее, — зачем он ей нужен раненый, жестоко обиженный судьбою. Как ему не хотелось приносить своими болями боль Верочке! И он, помедлив, высказал все вслух.

— Что ты, Алеша! — сказала она. Сказала так просто и обыденно, будто ничего и не произошло, и добавила, потупя взор: — Я рада, что иду с тобой.

— А я все–таки предлагаю тебе… податься домой. Подальше и от войны, и… — Он не досказал, поглядев на нее угрюмо.

— Напраслину на себя напускаешь, — протянула Верочка, посматривая тревожно в непроницаемо жесткие глаза его, ставшие вдруг какими–то отталкивающими.

Он хотел взвалить вещмешок себе на спину, запрокидывал раза два, пока Верочка не перехватила его и силком не отняла, чтобы нести самой.

— Вот видишь… Так и будешь все за меня носить, все делать сама, сердился он.

— Подумаешь. Мне, наоборот, нравится.

— Смешная, какое же я имею право на твою… — Он хотел сказать "любовь", но поправился: — На твои заботы, чувства… И вообще…

— Брось, Алешка, не обижай и меня и себя… Я тебе раньше не говорила, но должна сознаться, — в волнении пресекающимся голосом продолжала она, — спасибо Ивану Мартыновичу: зачислили меня в команду связисток. Я уже кое–чему подучилась… Ну эту морзянку, да и на рации могу. Военную форму выдали, может, и на передовых позициях придется бывать, — похвалилась Верочка.

— Напрасно. Зря будешь подвергать себя опасности. Хватит одного вот… — тряхнув пустым рукавом, сказал он с порушенной надеждой в голосе. — Ты должна вернуться на Урал или в родную Ивановку. И устраивать жизнь…

— Нет, вот нет! — исступленно повторяла Верочка, упрямо рубя ладонью воздух. — Берут же девушек добровольцами на фронт? Берут. Я тоже остаюсь добровольно.

— Ради меня? Зачем я тебе нужен такой?

Верочка притворно скривила губы:

— Какой, говоришь, нужен?

— Израненный, а ты юная, как говорится, непорочный цветок… И у тебя девичья пора.

— Ха–ха! — ненатурально рассмеялась Верочка. — Ну и что из того? Было бы плохо, если бы уже кончалась молодая пора. Это же, пойми, для тебя, для нашего счастья. Но я же… я же… — Она хотела крикнуть на весь лес: "Я люблю тебя", но извечный девичий стыд принудил ее смолчать. А упрятать чувства было нелегко, и можно ли их упрятать? Надо ли?

Верочка тяжело дышала, и, струясь из полуоткрытых, слегка вывернутых губ, пар обволакивал ей лицо, таял на морозе, оседая на ресницах иглистым инеем. Алексей будто впервые видел ее такой и любовался ею, испытывая тихую радость. Это была прежняя Верочка, но что–то и новое появилось в ее облике. Она похудела, это было заметно по слегка опалым щекам; в глазах уже не стало той игривой наивности, но эти глаза, как и раньше, светились синеватыми огоньками, всегда отливающие овсяной спелостью волосы, небрежно выбивающиеся из–под платка, чуть–чуть потемнели… Но право же, молодости все сходит, и все ее красит: и усталость, легшая бледностью на лице, и синяки, будто тени, под глазами….Когда же Верочка начала смотреться в зеркальце, чтобы упрятать под платок непослушные пряди, и вслух, скорее для самой себя, промолвила, что у нее под ухом маленькая родинка, Алексея и это порадовало, и он смотрел на Верочку и чувствовал, как она всем существом своим, даже дыханием и голосом, входила в него, в его жизнь.

"Надо бы добротное пальтишко ей справить", — подумал он, глядя на Верочкино поношенное, с облезлым от времени меховым воротничком пальто.

— Ой, я вся иззяблась. Пойдем же! — пританцовывая, проговорила Верочка.

И они снова шли, но уже рядом, по одной тропинке. Порой неосторожно Алексей задевал головою о ветки, покрытые снегом, и мохнатые пушинки сыпались сверху. Верочка ловила их губами и ощущала тающий холодок во рту.

Ослепительно–белые снега лежали и между деревьями, и на просеках, и переметали тропинку. В одном месте намело крутой сугроб, и Верочка, пытаясь перешагнуть, увязла по колено, валенок с ноги соскочил, и она вскрикнула, расставив руки и балансируя на одной ноге.

— Родненькая, да как же?.. Опирайся, держись за меня… Вот так.

Алексей догадливо подхватил ее за талию одной рукою, вынес из сугроба и помог вытряхнуть из валенка снег.

Шли они дальше рука об руку. Верочка поглядывала на Алексея. Ей хотелось сказать ему что–то значимое. Но говорить на стыни, на ветру было трудно, и она молчала, лишь глаза ее светились доверчиво.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Степан Бусыгин после тюрьмы не мог оправиться от потрясения, от побоев, и его вынуждены были переправить в дом папаши Черви. Тут, на чердаке сеновала, скрывался Бусыгин с неделю. Мог бы жить и дольше, но побаивались облавы: жандармерия держала дом Черви под надзором. Вместе с Альдо Лючия приехала к папаше Черви. Увидев снова Бусыгина, этого простодушного великана, Лючия вся зарделась на миг и начала настаивать увезти его к себе на виллу.

— Альдо, — умоляла она, — доверьте мне русского товарища. Ему временный покой нужен, отдых… Ваш Степано — мой Степано… Сберегу. Клянусь всеми святыми.

— Святыми не надо клясться, потому как мы безбожники. А где твоя вилла находится?

— О-о, туда "зеленые жабы" не заберутся. В самой глуши, в распадке, у реки… А если, если… в доме папаши Черви оставить, не дай бог нагрянут. Слежку ведут… Нельзя на себя грех брать.

Альдо, поразмыслив, согласился. Все–таки за русским будет уход… Вилла, наверное, и вправду у черта на куличках, почему бы не увезти туда.

— Только смотри, не обижать русского товарища, — сказал Альдо, кормить и поить вволю, ну и все такое прочее… — подмигнув, Альдо похлопал синьориту по бедрам. — Угадываю, любишь его.

Лючия вспыхнула, тряхнув тяжелыми косами, а немного погодя она уже отправилась с Бусыгиным в путь на велосипеде.

Ехали через оливковые и маслиновые кущи, мимо плантаций виноградника, по горным тропам; ехали и час и два, пока не выбрались на полого спускающийся к реке распадок. Река за лето местами пересохла, и только звенел по камням, будто считая серебро, берущий начало из прибрежных коряг родник. В тон ему на нестарых дубках ворковали песочного цвета горлицы, голос их был задумчив, почти печален.

Ветер бросал с деревьев, а больше подхватывал уже с земли желтые, палевые и оранжевые листья. Особенно много было красных — на калине, диких яблонях, груше, даже обвивавшие их ползучие растения рдели красным цветом.

В серовато–стылом небе, как и на земле, был умиротворенный покой. Глядя на красные листья, Бусыгин сравнивал их с флажками, которых на его родине в дни революционных праздников бывает множество над колоннами. Он любил эти праздники, которые стали частицей его жизни…

— Степано, Степано! — потеребила сзади по спине Лючия.

Они остановились.

Забрались в тенистую чащу, срывали с веток терна сивые плоды. Увидели дикую грушу. Лючия пыталась наклонить дерево, сбить груши палкой — не удалось. Грушевое дерево было высокое. Бусыгин уперся ногами в корневище дерева, взялся за ствол, тряхнул раз, другой — сыпались груши, шлепались на каменистую землю.

"Во что бы набрать груш?" — подумала Лючия и начала собирать в подол. А Бусыгин, как пригляделся к ее стану, шагнул к ней, намерился было подхватить ее на руки, но она отбежала, рассыпав груши. Степан пытался догнать ее, и всякий раз Лючия ловко вывертывалась. Длинные волосы метались у нее сзади, и она в это мгновение казалась ему парящей птицей.

Ему надоело ловить ее, и он присел на камень, обидчиво склонив голову. Лючия подкралась к нему из–за спины, пощекотала за шею, нет, не отозвался, ровно ее и рядом не было. Тогда Лючия навалилась ему на спину, и Степан обхватил ее за ноги и пытался повалить, а она отбивалась, приговаривая: