Изменить стиль страницы

Бусыгин поклонился, но шляпу не хотел брать. Вмешался хозяин синьор Розарио. Отказываться стало совсем неудобно, пришлось надевать.

Здоровый, широкий в кости, Бусыгин еле взобрался на осевший под ним велосипед.

— Друг, синьор… — заговорил Бусыгин. — Давай я буду править. А ты садись сзади и указывай мне дорогу.

Альдо понял, чего от него хочет русский товарищ, но пересесть ни в какую не согласился. Видимо, и у него были свои соображения на этот счет. С гравийной дороги, обсаженной белой акацией, свернули на узкую тропу, шедшую через поля; зеленела еще не дозрелая, но уже с белеющими крупными початками кукуруза. Местами виднелись фермы, выкрашенные по–разному коричневой, светло–оранжевой краской или просто серой, похожей на выжженную и побелевшую от солнца полевую дорогу.

В конце аллеи пирамидальных тополей показался белокаменный дом с балконами и причудливыми надстройками–мансардами, и Альдо сказал: "Помещик!" Он произнес это слово презрительно, и Бусыгин по тону сразу догадался, что с таким богатым соседом Альдо живет не в ладах, и проговорил:

— Мы у себя в России давно прогнали этих паразитов.

— Понимаю, Руссия! — обрадованно воскликнул Альдо.

Двор, куда они приехали, мало чем отличался от других крестьянских дворов, расположенных в Ломбардской низменности.

Дом папаши Черви был сложен из камня; большая арка делила его надвое — половина была отведена под жилье и винный погреб, другая — под сеновал и скотные дворы. Неподалеку от дома — пшеничное поле, участок кукурузы и виноградник.

И хотя дом был просторный, двухэтажный, но жильцов в нем оказалось, как пчел в сотах, — одних сыновей у папаши Черви семеро, четыре снохи да внуки.

Старший сын Альдо представил всему дому русского Бусыгина. Что–то пытался растолковать старику, но тот махнул рукой, дескать, все понятно и без слов… Папаша Альчиде Черви оглядел Бусыгина, придирчиво щурясь, потрогал за плечи, пытаясь наклонить к земле своей, еще в силе, рукою, не наклонил, потом постучал кулаком в грудь и наконец провозгласил одно–единственное слово:

— Руссия!

Бусыгин подивился выходке старика, невольно теряясь в мнении о нем. Тощий, с повисшими, как черпаки, руками, с лицом, на которое жара и горные ветры наложили почти каленую смуглость, с клешнятым носом, — старик был неприветлив, почти нелюдим. Встретив гостя как само собой разумеющееся, папаша Черви не уделил сколько–нибудь времени для беседы, а сразу занялся делами по хозяйству. Прошелся к вешалке, надел шляпу с полоской–окоемом и помятым верхом, видимо, любил донашивать старые вещи, потом снял со стояка у двери веревку и вышел из дома. Вернулся с вязанкой сена, слегка просохшего и пахнущего даже издалека вянущими травами, позвал кого–то из своих снох, велел подготовить постель для Бусыгина на втором этаже.

День только начинался, а старик уже наработался вволю: наносил в бочку воды с усадьбы, где стояла водопроводная колонка, полил из брезентового шланга огород, задал корм скоту, насыпал кукурузу курам и тенькающим пестрым цесаркам…

Вечерело. Альдо привел Бусыгина в жилые комнаты. И когда все были в сборе, папаша Черви первым сел за стол, указал место Бусыгину, и он, как и все жители дома, получил бокал виноградного вина, кусок душистой мамалыги и фаршированный перец.

Поблагодарив, Бусыгин вышел из–за стола, присел на лавку. Он ждал, что к вечеру–то старик присядет потолковать, расспросит, какая судьба привела сюда этого русского парня. Но странно, папаша Черви деловито собрался и куда–то ушел.

Спать Бусыгину отвели на сеновале, рядом с шустрым и понятливым Гектором, самым младшим из сыновей Черви. Сквозь дрему Бусыгин слышал, как Ректор ворочался на сене и тихо, шепотом молвил: "Руссо, руссо!"

Наутро Гектор пытался украдкой, чтобы не разбудить русского, сползти с сеновала, но Бусыгин, чуткий на сон, услышал шорох и, догадываясь, что парень отправляется так рано на полевые работы, увязался с ним. Они быстро умылись из колонки в усадьбе, поели мамалыгу с молоком и вышли во двор, под навес, где стоял инвентарь.

Гектор сел за руль маленького огородного трактора, усадил рядом с собой на крыло Бусыгина, и они поехали культивировать картофельные грядки. Работали почти без отдыха часов до двенадцати дня, затем, когда солнце стало палить, наметали в прицепную тележку возок скошенной травы и вернулись домой.

Возвращались и другие братья: один с волами, другой нес на плече вилы, третий был испачкан пронзительно–синей краской, видимо, опрыскивал виноградные лозы… Вообще, как убеждался Бусыгин, в доме папаши Черви был заведен строгий рабочий ритм, все что–то делали, никто не сидел сложа руки. И — удивительно — папаша Черви никого не понукал. Каждый трудился, как говорят, не за страх, а за совесть.

Конечно, не хотелось слоняться без дела и Бусыгину. После обеда он полежал на сеновале, переждав жару, и поехал со старшим Альдо на дальний участок убирать травы. С какой же вдруг нахлынувшей радостью он взял в руки косу, — взмах, еще взмах… Ложится под ноги скошенная трава, пахнет душисто и сочно медоносами, а Бусыгину чудится, что это пахнет сама земля. Дальняя, сибирская его земля…

Он косил с упоением, набил вдобавок к старым, заскорузлым свежие мозоли на ладонях, и Альдо, заставив его повертеть ладонями и так и сяк, увидел покрасневшую кожу на руках, покачал головою, хотел отнять косу, но Бусыгин не отдал, продолжая косить, входя во вкус и приговаривая весело:

— Раз! Еще раз! Раззудись плечо!

Разгулялась коса. Падала трава, ложилась причесанными рядками. Шаг. Еще шаг.

А в думах, растравленных тоскою по труду, вот этим покосом, очутился он далеко–далеко. Мерещились и поймы сибирских рек, заросшие травами по пояс человеку, дикими тюльпанами и багульником с одуряющими запахами, потом мысленно перенесся он на поля войны, и сквозь дым в полный рост увидел Кострова… Степан словно услышал, что именно он, Костров, окликнул его… Огляделся Степан, вздрогнув: нет, просто почудилось… Сбоку стоял Альдо. Стоял притихший, не смея нарушить раздумий товарища.

Под вечер они возвращались в усадьбу. Дома их поджидал Гектор, протянул билеты, предлагая сходить в кино. Это недалеко отсюда, в селении Капраре. Альдо на всякий случай сунул в карман пистолет.

Кинозал маленький, душный, замусоренный шелухой от земляных орехов. Людей в зале собралось немного. Бусыгин обрадовался, увидев среди них дочь трактирщика Лючию. Порывался с нею заговорить. Но Альдо дал знак, чтобы не подходил к ней. Картина была занятная: погони, скачки на конях, стрельба из длинных пистолей и опять погони… Когда в зале вспыхнул свет, под ногами, на стульях и даже у некоторых на коленях лежали листовки, призывающие покончить скорее с фашистами, своими и немецкими.

Альдо доверительно шепнул Бусыгину, что листовки отпечатала и разбросала Лючия…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Были дни жаркого лета. Колос к колосу вровень, как солдаты в колоннах, стояли ржаные хлеба. Из края в край раздольно простирались курские и орловские зреющие нивы.

Опалыми тенями крались по земле тучи — по полям, через дороги, перелесками. В реках и озерах тучи отражались бездонно–глубоко и в разорванном обличии.

Дозревающие хлеба ждали покоса. Ждали, томясь в безветрии и от зноя прямого солнца.

По произволу военной стихии место хлебороба–хозяина заняли пришлые завоеватели. И разгорелся иной покос. Покос огнем и металлом.

Война не делала запрета ни разору, ни уничтожению. Она косила подчистую. Чем больше сожжено и убито, тем лучше плоды нашествия.

Есть ли справедливость на земле? Она, земля–матушка, выметывала из своей ухоженной утробы ржаные колосья. И косить довелось враждующим сторонам не хлеба, а солдат, молодых, зрелых, налитых жизнью, — и тысячами.

Собранной силой двигались на военный покос немецко–фашистские колонны. Железными клиньями с двух сторон, чтобы побить и уничтожить все живое и неживое на гигантском выступе, прозванном Курской дугою. Уничтожить и пойти дальше, вглубь.