Изменить стиль страницы

— Так бывает на юге, — шепчет ему напарник с металлом в голосе. — Я сам южанин и знаю… У нас всегда бывает сыро, влажность такая, что хоть рубашку выжимай.

Нервы до того расшатаны, что Бусыгин с трудом засыпает. И за полночь просыпается. Больше уже не смыкает глаз: в голову лезут думы, тяжелые, как чугун. Бусыгин тихо и осторожно встает. Глядит в одну точку на брезентовую дверь, которая порывом ветра то откидывается, то хлопает.

Его начинает знобить, он чувствует, что заболевает.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Небольшой итальянский город, невдалеке от которого разместился палаточный концлагерь, хорошо виделся пленным: дома его выложены из камня–ракушечника, и город, теснившийся во впадине, был похож на огромную морскую раковину. С утра оттуда все чаще доносилась стрельба. Примчавшийся на велосипеде из города старичок итальянец, работавший на кухне в лагере, сообщил, цокая языком:

— Синьоры, можете поздравить меня. Дуче Муссолини нету. Маршал Бадольо — вива! Можете поздрявить меня!

Человек с металлом в голосе возразил:

— Но почему именно вас? Какое отношение…

— Пардон! — перебил итальянец и хлопнул шляпой о землю: — Не будь я житель города, если бы желал чего другого. Кто может оттолкнуть от себя такую великую победу? Синьоры, синьоры… — укоризненно покачал он головою.

Да и посудить: кто же будет не солидарен с такой победой. Вот только беспокойство сразу одолевает каждого: "А что будет с нами? Неужели так просто немецкая лагерная администрация и охрана покинут лагерь, оставят русских на свободе?"

— Жди–ка от них свободы, — выдыхает Бусыгин.

— Синьоры, дуче — капут! — говорит итальянец. Он хотел что–то еще сказать, но приближался немец–часовой, и итальянец, загадочно подморгнув русским парням, засеменил на кухню.

На работы сегодня не выгоняли пленных. С утра лагерная администрация, чем–то встревоженная, суетилась, грузила на машины личные вещи. Улучив удобную минуту, итальянец, разносивший суп в бачках, принес в миске еду Степану Бусыгину. С неделю, как он болеет ангиной, и, хотя болезнь почти прошла — помогло какое–то питье из трав, принесенное итальянцем, — Бусыгин еще недостаточно окреп.

— Синьор… Товарищ, — зовет итальянец, — надо будет ходить. Идти много… Дуче Муссолини капут. Италия и Руссия — свобода. Клянусь святой Марией…

Бусыгин не совсем понимает, чего от него хочет итальянец. О том, что дуче Муссолини свергнут, он уже знает. И вот итальянец снова пришел к Бусыгину. Зачем? То ли принес миску борща, то ли хочет что–то предложить. И Бусыгин спрашивает, чего от него хочет этот плутоватый итальянец.

— Ты, старик, смотри, — говорит напрямую Бусыгин. — За миску супа спасибо. Но ежели выполняешь задание… подслушивать… Голова с плеч долой. Из–под земли достану.

Итальянец не обиделся. Только моргает глазами.

— Синьор руссо, — тянет он. — Как можно? Фашистам в Италии капут. Немцам капут. Поверь мне. — Он оглядывается, приподымая край брезентовой двери в палатку, и шепчет лихорадочно: — Сегодня вечером… И не позже… Побег… Иначе капут всем. И тебе, и мне… О, святая Мария! — он складывает крест–накрест руки на груди. Молчит долго и сосредоточенно. Потом уходит, порывисто пожав на прощание руки.

Бусыгин остается в неведении, наедине со своими мыслями. А стрельба не прекращается. Сомнения разъедают душу. Нет сил оставаться одному в палатке. Бусыгин чувствует, что у него еще не спала температура. Пылают щеки. Пылает все лицо. Будто жжет крапивой. И ломит в глазах, хоть лезь на стену. Невозможно двигаться, но ему надо выйти, оглядеться, узнать, что там творится. Он встает, хочет сделать шаг, но от слабости его пошатывает. Еле подходит к оконцу палатки.

Уже вечереет. И почему–то горит костер. В отблесках пламени — немцы, они кидают в огонь какие–то вещи. Похоже, сжигают все ненужное. Суета их походит на панику, голоса всполошисты. Выгоняют из палаток пленных и впихивают в кузова автомашин. Неужели и до него, больного, дойдет очередь?

В палатку на четвереньках вползает Данила. Он взволнован и говорит почти громко:

— Готовься. Ты можешь? — Он выжидает, боясь сказать остальное.

От волнения Бусыгин становится собранным. Болезнь будто на миг покинула его. Двигаться, конечно, может. Пламя ближнего костра ослепляет, но темнота за палаткой уже проглатывает обоих. Волнение сильнее боли, даже не страшно и самой смерти. Нужно пройти через пост. Пленные напрягают остатки сил, чтобы, в случае необходимости, разделаться с охранником. Но часовой, кажется, подошел ближе к костру. Наблюдает. Момент схвачен. Рывок, еще, еще… Бывает так, что, чего больше всего боишься, отпадет и не вспомнишь об этом даже, а опасность придет оттуда, откуда ее не ждешь.

Они незамеченными уходят прочь, в темноту ночи. Данила оглядывается на палатки лагеря, возле которых разложен костер, и из темноты видно, как снуют немцы. Вдруг над самой головой слышится шорох. Невольно присели, замирая от страха. Да это ночная птица — шорох полета удалился. Надо идти дальше. Видимость никудышная, лишь мигают на небе звезды. Мелкие, как просо, они рассыпаны по небу полосой. Млечный Путь. Луна еще не взошла. Плохо это или хорошо? Плохо, что ничего не видно, но зато они не заметны для постороннего глаза. Ночь их укрыла.

Спотыкаясь о камни, они падают оба. Летят в воду.

— Ручей! — гремит голос Данилы.

— Куда мы забрели? На что сдался этот ручей, — брюзжит Бусыгин. Разве что воды ключевой попьем. — И он становится на колени, черпает ладонями и подносит ко рту. Студеная вода освежает.

— Ручей выведет нас к месту, — поясняет Данила. — Вот пройдем вдоль русла пяток километров. Как встретится загон для скота, в каменный забор упремся, считай, и дошли.

— До чего? — не понимает Бусыгин. — До коров, чтоб молоко пить… в пастухи наниматься.

— Ишь чего захотел, — смеется Данила. — Еще пастушку востребуешь!

Они идут дальше. Еле продираются через заросли кустарника, обдирая о колючки одежду, царапая руки и лицо. Какие же все–таки дрянные кустарники на юге, ни одного гладкого кустика с мягкими, шелковистыми листьями, все колючие, с острыми шипами. Вдобавок попадались нагромождения камней, думалось, что это и есть загон. Но камни лежали враскид, будто извергло их вулканом, да так и остались они вековать.

В ночи, тем более у воды, легко улавливаются все запахи. И загон для скота определили еще задолго до подхода, почувствовав острый запах перепрелого навоза.

— Входить туда не будем. Обождем вот тут, у ручья, до рассвета.

— Чего мы намерены ждать? — спросил Бусыгин.

— Узнаешь.

— Скажи. Ну чего в бирюльки играть?

— Помалкивай, друг, и лучше не домогайся, — отвечал Данила.

— Да ну. Смешно. Скрывать. От своего же, — с недовольством говорит Бусыгин. — В конце концов, случись чего… Нам же обоим отбиваться. Жалко, болезнь подкосила, а так бы я махнул и не посмотрел ни на кого. До России мог бы дотопать.

— Так прямо и до России? — удивился Данила.

— А чего же! Той дорогой, как нас везли. Язык, говорят, до Киева доведет.

— Не–е–е, добраться тяжело. И не время пока. Давай–ка вот тут садись, можем даже прилечь поспать…

— Ну да, чего захотел! Не заметишь, как и очутишься в лапах, завозражал Бусыгин. — Если и устраиваться на ночлег, то где–нибудь в овине или на чердаке.

— Ничего с нами не случится и на открытом воздухе.

— Ну, мне все равно. Но потом не пеняй на меня, мол, проворонил…

Они улеглись отдыхать под звездным небом, положив под голову каменья и пучки сухой травы. Было холодно, прижались друг к другу спинами; согреваясь, не заметили, как заснули.

Разбужены были засветло скрипом проезжавшей по дороге, совсем близко от ручья, повозки. В ней на высоком передке восседал итальянец, что работал на кухне в лагере. Он необычно громко насвистывал какую–то песню и, завидев лежащих у ручья парней, совсем не боясь, заговорил на вполне сносном русском языке: