Изменить стиль страницы

— Пусть только посмеют, дадим ответную, — отшутился Штанько и поволок в окоп громадный зеленый термос.

Но, как и прежде, было мертвенно–тихо, как будто бы все затаилось и готовилось к схватке или, напротив, к перемирию.

На этом участке Днепр был неширок, изгибался коленом, поворачивая строго на юг. И в сумеречной тишине вдруг послышался голос с чужого, занятого немцами берега. Кострову подумалось, что кто–то зовет на помощь. Невольно высунулся из окопа, присмотрелся: на том берегу стояла группа немцев, и один, рослый, в отделанной серебром фуражке, махал рукой, на ломаном русском языке кричал:

— Эй, русс, давай мириться по Днепру!

В притихшей округе этот голос звучал совсем близко. А Кострову показалось, что он ослышался, и, чтобы проверить себя, даже потер захолодевшие на ветру уши.

Наверное, та сторона ждала ответа. Но наши молчали, потрясенные тем, что услышали. Тогда немец в заломленной фуражке повторил:

— Русс, давай делать мир по Днепр!

— Чего они хотят? — каким–то странно глухим голосом спросил Костров.

— Мира просят! — усмехнулся подошедший Степан Бусыгин и, показав кукиш в своем огромном кулачище, крикнул:

— Согласны мириться! Только по Берлин!

Какое–то время немцы молчали, будто и впрямь думали, как им ответить на столь дерзкое предложение русских. Только в сумерках неожиданно произвели сильный артиллерийский налет. Снаряды летели через реку, захлебываясь в мглистом тяжелом воздухе, и падали там и тут, не причиняя, однако, никакого вреда нашим бойцам, пережидающим обстрел в земляных укрытиях.

Обстрел прекратился так же быстро, как и начался.

Дотемна Костров ходил по окопам, свиделся почти с каждым бойцом, спрашивал, хватает ли патронов и гранат, есть ли перевязочные индивидуальные пакеты, пишут ли домой и получают ли письма, хотя самому Кострову, давно не получавшему от Натальи вестей, расспрашивать об этом было нелегко. Обойдя позиции, Костров позвал Бусыгина, ходившего за ним по пятам, в свою землянку.

С реки тянуло сыростью. Шли они молча, и Бусыгин, чувствуя, что товарищ чем–то недоволен или рассержен, не вытерпел:

— Чего ты сегодня не в духе? В штабе припарку дали?

— Нет. Просто вызывали… Должность предлагают…

— Какую?

— Да так… — со скрытой важностью отмахнулся Костров и шел дальше. Темнота была плотная, но за полтора месяца, пока стояли на Днепре, Костров настолько привык к местности, что мог с закрытыми глазами исходить вдоль и поперек рубеж обороны, ни разу не споткнувшись. Затрудняли ходьбу лишь свежие воронки, и Алексей то и дело брал товарища за руку, говоря:

— Осторожно… Держись за мной.

— Нет, ты мне брось зубы заговаривать. Поди, в штаб метишь… От строя хочешь отбиться? — нетерпеливо допытывался Бусыгин. Но Костров промолчал, и Степан, фыркнув, решил поддеть его:

— Оно, понятно, имеются… видел таких… Пока не вылез в чины, вроде ровня. И голоса не повысит, и на сырой землице с тобой переспит в обнимку, и чуть какая заваруха… Спасай, мол, дружок, вдвоем нам смертный ужас терпеть… А как дали ему повышение — задерет нос, напыжится, ну просто не человек, а петух с Аверьянова двора!

Костров усмехнулся, приняв упрек за шутку. А Бусыгина это еще больше озлило.

— Слушай, Алешка, — сказал он нарочито тоскующим голосом. — Признайся мне начистоту, почему от тебя Наталка отшатнулась? Не кажется ли тебе…

— Брось чепуху молоть! — оборвал Костров и, преградив ему дорогу, спросил: — Откуда тебе знать, что отшатнулась?

— Ну как же, в переписке не состоите давно… Ни ответа, ни привета, — проскрипел Бусыгин и как будто сочувственно вздохнул: Характер у тебя такой, что можешь без жены остаться.

— Что ты сказал? — вытаращил глаза Костров.

— То и говорю. Заважничал! В письмах небось только одни приказы, вот она и побоялась твоего командирского голоса!

— Бабой ежели не командовать, так она может раньше тебя в генералы выскочить.

— Вот–вот, — с видимым согласием поддакнул Бусыгин. — Только, по–моему, нельзя командовать. Лаской надо брать…

— Откуда у тебя такие познания в женских делах? — удивился Костров.

— В этом деле я нагляделся, аж мозоли на глазах, — хмыкнул Бусыгин. Хоть и женатым не был, а вижу, как мучаются в тоске да ревностях некоторые… Одним словом, ближние…

Они вошли в землянку. Снарядная гильза чадила. Костров убавил немного фитиль и велел связному на минутку выйти.

— Я тебя вот по какому поводу позвал, — сразу перейдя на деловой тон, заговорил Костров. — Завтра я действительно ухожу из роты.

— Да ну? — бледнея, привстал Бусыгин и невнятно промолвил: — А я?.. Значит… и не увидимся больше?

— Почему? Будем вместе. Мне велели отобрать команду. Возьму тебя, Штанько…

— А что это за команда? — не понял Бусыгин.

— Бронебойная. Ружья дадут нам противотанковые, — пояснил Костров и от удовольствия цокнул языком. — Говорят, бьют так, что танк насквозь прошивают и жгут, как деревяшку. Только пока никому… Ясно? — уже шепотом добавил он.

Наказав Степану подготовить людей и подобрать имущество для передачи, Костров лег спать рано, потому что к утру должен прибыть новый командир и придется еще до рассвета передать позиции по акту. Улегшись, Костров не переставал думать: заботили его и разговор с Аверьяном, и неожиданно услышанные голоса немцев. "Как это понять? — думал он. — Старик пророчит, что доведется отходить, а немцы, наоборот, предлагают мириться. И это в такое время, когда столько городов и такая территория нами потеряны… Но разве согласимся мы идти на мир, урезывая себя по Днепр? Ишь, нахалы, чего захотели! Мы как–нибудь придем в себя. Мы еще вернемся и до Берлина вашего дойдем! — говорил сам с собой Костров. — Но почему же они мира запросили? Кажется, и Европа лежит у них в ногах, и в силе еще, а поди же — думают, как бы из войны выпутаться…"

Мысли теснились в голове одна другой запутаннее. И в ушах у него вновь звенело от тишины, от напряженно–зловещего безмолвия и ожидания чего–то неизвестного.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Команда бронебойщиков, или, как сразу, еще до вступления в бои, начали ее величать, гроза танков, поселилась в шалашах под крайними соснами; и опушка леса, и дорога, сползающая сюда с пригорка, и неторная, покрытая малинником тропа — все было рассечено траншеями. А в глубине леса, там, где внавал лежали старые, поваленные ветром деревья, где кусты и низинная земля были мокрые и пахли прелью, — там на колесах стоял штаб дивизии, и тылы с запыленными повозками, на которых были навьючены мешки и обмундирование, с дымящимися походными кухнями, с гуртом собранного на дорогах скота. Недоеные коровы целыми днями неприкаянно слонялись вдоль загона и порой принимались так мычать, что полковник Гнездилов выбегал из крытой машины и на весь лес кричал:

— Заткните им, бесам, глотки! Отправляйте на убой!

Увязавшийся с тылами дивизии деревенский пастух принимался гонять их вдоль забора и в конце концов усмирял.

Команду бронебойщиков всячески поощряли и, быть может, даже баловали — бойцам выдали новые гимнастерки, яловые сапоги, у каждого свой спальный мешок, и кормили, конечно, до отвала, забивая для них каждодневно по одной корове. Вдобавок к горячей пище они получали сухой паек — галеты, консервированное молоко, вяленую рыбу, затверделую, покрытую мучнистым налетом колбасу.

Спали бронебойщики в шалашах, связанных из еловых веток, а с утра, чуть только розовел восход, по первому сигналу дежурного они выскакивали наружу, делали зарядку, которая заканчивалась легкой проминкой по внутренней лесной тропе, что сбегала к ручью, и затем обмывались по пояс ключевой водой.

После завтрака бойцы становились по двое, один в затылок другому, клали на плечи длинностволые, с прикладами из орехового дерева ружья и, величаво покачиваясь, уходили на занятия.

И так изо дня в день.

Жизнь в спокойном лесу, далеко от передовых позиций, крепкий сон в шалашах, пропитанных терпким запахом рубленых еловых веток, сытная пища, занятия — все это как–то отдаляло беспокойные мысли о боях, о ранах, о смерти… На участке обороны, занимаемом полками дивизии, прочно стояло затишье, и если бы не глухие раскаты канонады, гремевшей где–то далеко в стороне, терялось бы всякое ощущение близости сражений. "Неужели и вправду хотят они перемирия по Днепру?" — вновь задавал себе вопрос Костров, будто все еще слыша голос немца с того берега. И чем больше Костров думал об этом, тем сильнее одолевали его сомнения; как–то, не стерпев, он решил доложить командиру дивизии. И при одном упоминании о перемирии, якобы предложенном немцами, полковник Гнездилов насупился, лицо окаменело в презрительно–холодном выражении. Он тут же площадно обругал Кострова, упрекнув, почему раньше об этом разговоре не доложил.