Изменить стиль страницы

Лес с его запахами оттаявших веток и просторной, мудрой тишиной настраивал на раздумье. Вряд ли где еще было так устойчиво спокойно, как в лесу, и если бы не хотел думать, все равно мысли увлекут в свой водоворот, заставят вызвать жар крови и остро оживить на время приглушенную память.

Да, теперь Иван Мартынович сможет — и к этому опять же звала память перенестись в прошлое, осмыслить все, что саднило сердце, напоминало о себе острой болью. Раньше, в лихорадке боев и отходов, когда приходилось мотаться по полкам, жить страданиями людей и самому скрепя сердце терпеливо страдать, он не мог выкроить время, чтобы собраться с мыслями. И вот наконец долгая, устойчивая тишина, когда слышно, как звенит уцелевший на дереве лист, а стук дятла в морозном лесу рушится могучим ружейным выстрелом, — эта тишина давала возможность как бы на расстоянии увидеть события, понять себя и товарищей…

Почему–то сначала он вспомнил Шмелева, его тяжелый взгляд из–под нахмуренных бровей. Ох, этот тоскующий, упорный взгляд его глаз! Он, Иван Мартынович, и сейчас чувствовал, как эти глаза жгут ему нутро, как будто жестоко в чем–то укоряют. В задумчивой тиши даже как будто послышались его слова: "…Немцы навяжут нам маневренную войну!" Гребенников невольно поежился, огляделся по сторонам.

Потом он подумал: "Неужели и при нем дивизия понесла бы такой урон, мог ли он допустить поражение?" Гребенников затруднялся на это ответить прямо. Во всяком случае, он верил в его недюжинный ум, в его железную волю, и, стало быть, положение дивизии могло не быть таким плачевным. Полковой комиссар знал, что начиная с тридцать седьмого года немало было арестовано командиров и политработников, и если сажали таких, как Шмелев, в которого он и поныне верит и может принести присягу перед любым судом, то, выходит, это были напрасные жертвы. Думать об этом было страшно… Нет, он не мог ручаться за всех. Он думал только о Шмелеве, о злой судьбе, которая постигла его. "Упрятали человека, и концов не найдешь", — думал Иван Мартынович. Как ни трудно было сознавать, он нисколько не сомневался, что Шмелев пострадал несправедливо, но пробить брешь, чтобы вырвать его из заключения, было так же невозможно, как пробить кулаком стену. "Ему, наверно, навешали столько ярлыков, что и одной жизни не хватит за все отсидеть. К тому же война — не до него сейчас…" — думал Гребенников.

И все–таки израненная душа протестовала. Иван Мартынович решил до конца бороться за товарища, стучаться в любые двери, дойти, может, вплоть до ЦК… "Уж там–то поймут. Должны понять!" — с твердостью проговорил он и тут же усомнился, удастся ли выйти из окружения, — ведь придется идти на прорыв вражеского рубежа, и, кто знает, может, тот рубеж станет последним в его жизни…

— Ну уж, накаркал! — зло возразил самому себе Гребенников.

— Вы меня ругаете, товарищ комиссар? — забеспокоился подошедший к нему Костров.

— Нет, нет. Это просто к слову пришлось.

И опять раздумья уносили Ивана Мартыновича в прошлое, будто проваливался он в какую–то яму и почти физически ощущал свое падение. Всплывали события недавних лет, особенно последних месяцев кануна войны, когда он, Гребенников, осмелился заступиться за Шмелева, уже взятого под арест. Тогда он написал в следственные органы объяснение, в котором не лавировал, не кривил душой, а высказал только правду, и это было расценено как преступление, как повод для бесконечных терзаний. Гребенникова продолжали вызывать куда только можно — и в особый отдел, и в прокуратуру, — и всюду он давал письменные объяснения, оставаясь твердым в своих убеждениях. А его объяснения, как видно, никого не удовлетворяли. "Все это, возможно, так, — говорили ему, — но… будем продолжать следствие". И через неделю–другую, словно давая ему возможность одуматься, опять вызывали в следственные органы и настаивали — в который уж раз! дать новое очередное объяснение. Причем его уже стали припирать к стене: приехавший из округа прокурор Орлов потребовал, чтобы уважаемый комиссар, если ему дорога жизнь, отрекся от Шмелева, проклял его имя…

Начавшаяся вскоре война прервала эту печальную историю, а то еще неизвестно, чем бы все это кончилось. Скорее всего и он этапным порядком мог последовать за Шмелевым. "Черт возьми, неужели и во мне увидели врага? Прислужники с пустыми душами! — презрительно думал Гребенников. — Сюда бы их… под огнем проверить, кто из нас предан, а кто шкурник!"

Лес поредел, крупные сосны и ели поднимались на пригорок, как бы уединяясь от поросли. В этом бору, даже издали казавшемся уютным, тихим, согретым утренними лучами, Гребенников хотел дать бойцам отдых: донимал голод, подкашивались ноги… Радуясь скорому привалу, отряд уже втянулся в сосняк, но в этот момент послышались отрывисто–ломкие голоса. Похоже, немцы. Гребенников взмахом руки остановил отряд, подозвал Кострова, и они вдвоем, осторожно ступая, прислушивались. Ближе, еще шаг… Ноги утопают в песке. Колются, мешают глядеть низко опущенные ветки. А голоса все звучнее. Конечно, немцы. И совсем близко, в рогатых касках. Костров машинально схватился за висевшую на поясе гранату, но комиссар стиснул ему кисть руки.

Немцов было много. Они заполонили почти весь восточный, пригретый склон пригорка, завтракали. Как ни подмывал соблазн ударить по ним, Гребенников удержался. Хмурый, кипя от гнева, вернулся он в отряд. Следом за ним шел Костров. Иван Мартынович повернул отряд назад. Сошли в низину. Торопливо, озираясь, двинулись в обход бора. Со стороны дороги раздались дробные и частые звуки выстрелов. Неужели прочесывают лес? Нет, это промчался мотоцикл, еще один, третий…

Отряд уходил все дальше от дороги. Вот и кустарник кончился. На пути — залежное, в муравьиных кочках поле. Идти по нему сейчас опасно, увидят — бросятся вдогонку. Гребенников расположил отряд по канаве. Она удобно защищает, и в случае нападения отсюда можно стрелять, как из траншеи. Лежали долго. Успевшая оттаять земля пахла травой и прелыми листьями.

Немецких солдат никто не видел, хотя со стороны бора не переставали доноситься голоса. И лязгала, гудела дорога, опять по ней тесно, впритык двигались вражеские машины.

Отряд продолжал лежать в канаве. Напряжение, когда боя нет, а чем дальше, тем больше ждешь его, было настолько сильным, что бойцы забыли и про отдых. В вещевых мешках еще были запасы сухарей, кое у кого хранились галеты, консервы, а есть никто не хотел.

— Не понимаю, сколько же тут можно торчать? — спросил Бусыгин.

— И понимать нечего, — ответил ему Костров. — Дотемна переждем и тронемся дальше.

— Да, ничего не поделаешь, друзья, — вмешался в разговор комиссар. Ни в какие крупные стычки вступать нам нельзя… — Гребенников не договорил, но и без слов было ясно, что сейчас главное — выйти из окружения, соединиться со своими войсками.

Полковой комиссар определил обязанности каждого в отряде.

— Вашим командиром будет товарищ Костров, — объявил он и улыбнулся. Ну, а меня прошу оставить на прежней должности. А если кто хочет быть комиссаром, могу уступить…

Веселая усмешка тронула лица.

Под вечер, когда сумерки уже накрывали лес, бойцы собрались в путь. Только теперь их вел старый печник Аверьян, тот, что утеплял землянку Кострова. Встретили его совсем неожиданно в лесу с топором, в первый миг Костров даже не поверил — он ли?

Уже в дороге, шагая рядом с печником, Алексей допытывался, зачем же все–таки пришел он в лес, неужели по дрова в такое опасное время?

— Мне ж в этом лесу каждая тропка знакома, с детства хаживал, ответил Аверьян и, еле сдерживая дрожь в голосе, добавил: — Выводить вас буду… Из беды… Всех выведу, сынки мои.

Аверьян шагал впереди в старом домотканом армяке, подпоясанном веревкой, за которой торчал отливающий холодным блеском топор. Шаги делал небыстрые, но крупные, и бойцы едва поспевали за ним. Они знали, что сейчас он заведет их в гущу леса, укажет безопасную тропку и вернется. Они уйдут, а он останется один; что сулит ему судьба в оккупации, выживет ли, дождется ли того часа, когда вернутся сюда родные люди, — об этом с тяжкой болью думали бойцы, сознавая свою виноватость перед ним.