художников), в котором роковые силы бытия настолько овладевают духовной

личностью, что начинают оформляться в ее творчестве как бы вне всяких писательских

усилий с их замыслами, намеренным фантазированием и формальными приемами. Они

возникают из

1 См.: Михайлов А. «Журавли, застигнутые вьюгой...» (Н. Клюев и С. Есенин) //

Север. 1995. № 11-12. С. 151.

таинственных глубин духа в виде провидческих наитий и видений. Именно такого

рода откровениями насыщены записи снов Клюева, в которых дает о себе знать тревога

за собственную жизнь, предчувствие неизбежной гибели. «В эту зиму больше

страшные сны виделись...» - предваряет он рассказ об одном из снов 1928 года. Но

обобщение это может быть отнесено и ко всем снам поэта 1920— 1930-х годов. Не

случайно большинство из них сопровождается мотивом опасного места. Часто видится

Клюеву кровь. И неизменным почти во всех снах выступает мотив бегства в поисках

спасения от преследователей — убийц и палачей. В награду сновидцу за муки и

страдания дается радость спасения. При этом важнее для него не столько осознание

своей спасенности, сколько само спасительное место, в которое он попадает.

Расположение этих точек на осях духовного мира поэта весьма по-клюевски

определенно и примечательно. Прежде всего это, разумеется, всё соотносимое с

православными святынями, со «Святой Русью».

Многие сюжеты и образы клюевских снов могут нами теперь осмысляться как

провидческие, и среди них — о том же Есенине, например, в январском сне 1923 года с

видением есенинской гибели. При этом рассказчик поясняет, что виделся ему этот сон

дважды: «Первый раз еще осенью прошлого года», а затем «этот же сон нерушимым

под Рождество вдругоряд видел я. К чему бы это?» Ответ последовал трагической

ночью с 27 на 28 декабря 1925 года, когда в гостинице «Англетер» Есенин был найден

мертвым. В следующем страшном сне о Есенине, приснившемся Клюеву на 1 января

1926 года, всё понятно: он вполне в духе христианских представлений о грехе

самоубийства и посмертной кары за него. Другое дело последний из снов о поэте,

10

приснившийся Клюеву в 30-е годы, как бы в преддверии уже и собственной гибели.

Идет будто бы сновидец по бескрайнему ледяному полю, в которое по самую голову

вбиты люди. Среди них он натыкается на знакомый взгляд, такой же, как все, непереда-

ваемо ужасный... «Я узнал одного из моих собратьев-поэтов, погибшего от собственной

руки, по своей упавшей до бездны воле... Он тоже узнал меня, умоляюще кричал о

помощи, но я сам изнемог в этом мертвяще ледяном вихре... Я опустился на колени и,

весь скованный судорогой, проснулся... Я его узнал...»1 Речь здесь идет явно о Есенине,

который в нечеловеческих муках пытался докричаться до Клюева о своей, ведомой

только одному ему (и другим несчастным вокруг него), но еще неизвестной

оставшимся жить людям «правде» о его последних часах. И всё это напоминает

встречу Гамлета в шекс-

1 См.: Сны Николая Клюева// Новый журнал. Л., 1991. № 4. С. 24/ Публ. А.

Михайлова.

пировской трагедии с тенью отца, поведавшей сыну ужасную тайну своей кончины.

Как пишет П. Медведев, видевший снятого с петли Есенина, на его лице застыло

выражение «нечеловеческой скорби и ужаса» *.

Немало в снах того, что подлинно сбылось. На Пасху 1932 года Клюеву

привиделась мать, предупреждающая сына о том, что у него отнимутся ноги. И через

пять лет это сбылось: в томской тюрьме с ним случился паралич ног. А также другой,

может быть, самый поразительный пример провидческой сущности снов конца 20-х

годов. Еще не так давно, в 60—80-е годы минувшего столетия, над нами тяготела

угроза экологической катастрофы, которая могла произойти, осуществись безрассудная

идея переброса стока северных рек европейской части России в южные степи: «Ушли

воды русские, чтоб Аравию поить, теплым шелком стать. И только меж валунов на

суго-рах рыбьи запруды остались: осетры, белуги сажани по две, киты и кашалоты

рябым брюхом в пустые сивые небеса смотрят. Воздух пустой, без птиц и стрекоз, и на

земле нет ни муравья, ни коровки Божьей...»

И опять же, как в случае с автобиографической прозой, в своих размышлениях об

этих снах исследователи неизбежно обращаются всё к той же неиссякающей традиции

древнерусской литературы, находя в ней истоки этого жанра клюевской прозы: «В

целом незабвенные сны Клюева являются по сути видениями, призванными макси-

мально полно запечатлеть жизнь души поэта-пророка. Именно через многочисленные

видения передавал свой духовный опыт Епифаний Соловецкий в своем житии-

автобиографии. <...> Н. А. Клюев в своем «духовном завещании» в соответствии с

традицией, которую он хорошо знал, передает через видения свой духовный опыт

духовным братьям и сестрам, своим духовным детям, всем православным, чтобы

спасти Россию от духовной смерти»2.

В публицистике Клюев заявил о себе еще в начале XX века. В ней нашли яркое

выражение его общественно-политические позиции, революционный пафос эпохи в

пределах созвучности с миросозерцанием поэта.

В статьях (в виде «крестьянских» писем), написанных по свежим следам

революции 1905-1907 годов Клюев выступает гневным обличителем либералов,

городских интеллигентов, не способных не только помочь страдающему народу, но и

вообще его понять, «про-

1 Медведев П. Пути и перепутья Сергея Есенина // Клюев Н., Медведев П. Сергей

Есенин. Л., 1927. С. 85.

2 Бахтина О. «Сновидения» Н. А. Клюева и традиции древнерусской и

старообрядческой литературы. С. 71.

никнуть в извивы народного духа, потому что им чужда психология мужика...» («В

черные дни», 1908).

11

Самую активную публицистическую деятельность он развивает в период Октября.

Большевистская революция была воспринята им восторженно. В поэзии прославляется

Ленин и «сермяжные советские власти», украшается торжественным слогом

религиозных текстов публицистика, с которой Клюев выступает в основном в уездной

газете своего родного города Вытегра, где с 1918 по 1923 год и проживал: «Коммунист

я, красный человек, запальщик, знаменщик, пулеметные очи» («Огненное

восхищение», 1919).

Даже в этой небольшой цитате достаточно ощутимо, что «действительность 1919

года была окрашена для Клюева в красно-золотые, солнечные тона, что мир он

воспринимал тогда, скорее, однопо-лярным, моноцветным»1.

С большевиками он в этот период во многом заодно и даже разогнанное ими

Учредительное собрание называет «бесовским сонмищем» («Газета из ада, пляска

Иродиадина», 1919). Он выступает на митингах, перед агитационными спектаклями.

Красноармейцев поэт называет «сынами солнца — орлами», оплакивает павших из них

(среди которых, кстати, и его молодые друзья). Им противопоставляется «кровавое

стадо белогвардейцев», поэт обрушивается с проклятиями на официальную

«синодальную» Церковь. Однако, отрицая Церковь как институт, причастный к

государственной власти, он и не думал ниспровергать ее как сокровищницу

христианского искусства, выражающую одну из самых его заветных идей — идею

национальной красоты. Расцвет ее воплощения он видел как раз в прошлом, во

временах созидания на Руси церковной красоты, утверждая, что «триста годов назад,

когда мужику еще было где ухорониться от царских воевод да от помещиков, народ

понимал искусство больше, чем в нынешнее время» («Медвежья цифирь», 1919).

Апологетически высказывается он и об «иконописных мирах, где живет последний

трепет серафических воскрылий...» («Порванный невод», 1919). Еще с большей

проникновенностью развивает он эту мысль в статье того же года «Сдвинутый