расплеснулся по русской земле.

Зеркальце-колдун за моей матерью приданым было дано, в келье моей на крестный,

двоетёсный гвоздь повешено, и утиральником за-онежским с рыбицами на концах

шитыми обряжено. И никто не гляделся в него, окромя мамы в девушках, меня да

жандарма. Был в наших местах жандарм такой: щеголь, чистяк и бессовестный.

Наедет, бывало, как снег на голову, гостить к нам - и перво-наперво к зеркальцу -

усы крутить.

Мамушка-родитель белее печи лицом станет, а перечить боится, робеет сказать, что

девушкой она в зеркальце живет, в жемчужной повязке, в душегрейке малиновой,

бухарской, в сорочке из травчатой тафты, что зеркальце - душа чья-то...

Гость ломливый, куражливый; скрутит усы штыками, потом «страсти» сказывать

начнет. «Что, Митриха, пирогов не пряжишь? Вот ты у меня где сидишь! Раскольники...

цареубийцы!..».

Бывало каплют слезы на крупчатое пирожное тесто из старых, многоскорбных

материнских глаз, а усатое самодержавие всё мне без лица кажется. Шпоры звякают, и

от красных полицейских жгутов удушьем полнится изба, обглоданность какая-то

костная, холодная, ползет по подлавочью, — а лица у гостя нет, как нет.

80

Через годы смертное гостибье припоминается. Гостило на Руси голштинское

самодержавие, пряжила для него Россия из своего белого тела пироги, обливала их

многоскорбными слезами, но зеркальце-душа выдало.

Пока разглядывало самодержавие только свои усы, закручивало их по-немецки,

штыками — было Царское Село, митрополит Филарет, раскольники и цареубийцы.

Попыталась Голштиния в народную душу заглянуть, лицо свое увидеть, — глядь,

одна шейная кочерыжка стоит! Головы-то и нет.

А в зеркальце алая душегрейка пожаром заполыхала, подожгла малиновым огнем

вселенную. Травчатый же рукав — это убрус для Лика Нерукотворного, для «прощай,

товарищ, - я иду умирать...»

Эх, вы, белые лебеди — товарищи смертные! Кличет вас солнце золотой трубой в

глуби душевные, пламенные; — только в них глядитесь, чтобы лик свой соблюсти!

Потянет вас к усам-штыкам да «френчам» - быть России без головы. - Черная шейная

кочерыжка опять слезных мамушкиных пирогов потребует.

<1919>

СДВИНУТЫЙ СВЕТИЛЬНИК

Был у обедни, — младенца возбуждал. Зайду, думаю, в дом Божий, умилюсь

благолепием велием, согрею душеньку ангельскими гласами, надышусь-напьюсь

воздухами тимьянными, стану, аки елень, у потока вод. И взыграет младенец во мне:

войдет в мою внутреннюю горницу сладчайший Жених. Возляжет с невестой-

душенькой моей, за красный пир, за хлеб животный, за виноградье живоносное.

Стану я — овча погибшая — верным чадом православной, греко-римской,

кафолической Церкви, брошу окаянных большевиков, печать антихристову с чела

своего миропомазанием упраздню, выкаюсь батюшке начистую:

Еще душа Богу согрешила Из коровушек молоки я выкликивала, Во сырое коренье

я выдаивала, Смалёшенька дитя свое проклинывала, В белых грудях его засыпывала.

Во утробе младенца запарчивала. Мужа с женой я поразваживала, Золотые венцы

поразлучивала!.. По улицам душа много хаживала, По подоконью душа много

слушивала, Хоть не слышала, скажу — слышала, Хоть не видела, скажу — видела.

Середы и пятницы не пащивалась, Великого говенья не гавливала, Заутрени, обедни

просыпывала, Воскресные службы прогуливала. Во полюшках душа много хаживала

-Не по праведну землю разделивала: Век мучиться душе и не отмучиться.

Выкаюсь батюшке начистую; стану, как стеклышко хрустальное, как льдинка

вешняя под солнышком-игруном перлами драгоценными, да измарагдами истекающая;

и наполнится жизнь моя водами мудрости: буду я, тварь земнородная, ни тем паче

человецы, не терпят от меня боя и обиды даже до часа смертного. По часе же гробном

снизошлет Господь ко мне двух ангелов.

Двух милостивых, двух жалостливых: — Вынули бы душеньку честно из груди.

Положили б душеньку на злато блюдо, Вознесли б душеньку вверх высоко, Вверх

высоко — к Авраамлю в рай...

Не тут-то было. Перво-наперво от входных врат сердце у меня засолонело.

Железные они, с пудовым болтом, и часто-начасто четвертными гвоздями по железу

унизаны, — как в каторжных царских острогах. Воистину врата адовы, а не дверь

овчая, в которую аще кто внидет — спасется, и внидет, и изыдет, и пажить обрящет...

Засолонело, говорю, у меня сердце, на врата вертограда Христова взираючи. Экой,

ведь, грех и студ! Да за кого же Церковь стадо свое считает? Знамо дело, за татей и

разбойников, а попросту за сволочь, если Бога всемогущего за железный засов садит,

чтобы поклоняющиеся Ему в Духе и истине не ободрали бы престола Его, и не

стащили бы с Богородицы кокошника, а с дьявола чересседельника! Неужто русский

народ за тысячу лет православия на Руси лучше от этого не стал? Напрасно и Царь-

81

колокол отливали, и Исаакия в первопрестольном граде Санкт-Петербурхе на

мужицких костях возвели. Свидетельство сему - Железные врата Церкви.

На паперти же сугубое огорчение: замызгана она, неудобь сказать, проплёвана

сквозь, как чайнушка извозчичья. Стены - известка мертвая, а по ним, мимоходом,

иконы поразвешены! Иван-поститель, Егорий светохрабрый, Михаилов архангел.

Усекновение, и матушка царица небесная Феодоровская — все самые любимые

русским народом образа. Но, Господи, милосердный, что с ними сделано?! Мало того,

что они не по чину расположены — Богоматерь ниже всех на притыке, а Иван-

поститель ошуюю, да и в перекось на веревочной петле, как удавленник висит, но и

самые лики машкарой выглядят, прокаженными какими-то, настолько они

«подновлены».

Иконы, видите ли, древние, бывали писаны тонко, вапа на них нежная, линия

воздуху подобна, и проявляется для зрения такой образ исподволь, по мере молитвы и

длительного на него устремления. Голштинскому же православию сия тайна претит. -

Чужда она ему, как эскимосу Италия. — Какое там молитвенное откровение! Подавай

нам афишу, чтобы за версту пёрла, мол, у нас для вас — в самый раз. Забыла

Голштиния, что ведь было когда-то иконоборчество. Люди за обладание иконой на

костры шли, на львиные зубы. Из каких же побуждений райский воздух древних икон

суриком замазываете? — Утрачено чувство иконы — величайшего церковного догмата.

И явилась потребность в афише, т. е. в том, чем больше всего смердит диавол, капитал,

бездушная машинная цивилизация.

❖❖❖

«Ныне силы небесные невидимо с нами», — пахнули на меня слова от солеи. Силы-

то силы, только не ... небесные. Свечная выручка и ведерные кружки, что меж стопок

свечных уселись, своими жестяными горлами о том вещают. Одна, самая пузатая, с

трехцветным набедренником на чреслах на украшение храма просит...

«Чертог твой вижу украшенный...»

Всматриваюсь в иконостас, в сусальную глубь алтаря. Господи, какое убожество!

Ни на куриный нос вкуса художественного. Как намазал когда-то маляр бронзовым

порошком ампирных завитушек, навел колоннадию, повесил над царскими, похожего

больше на ворону, - голубя, тем и довольствуется стадо Христово. Вдобавок же ба-

тюшка, в голубой, испод оранжевого коленкора (экая безвкусица!) ризе, в отверстых

вратах голову редкозубой гребенкой наглаживает.

Противно мне стало, грешному, человеку. Был я в ярославских древних церковках,

плакал от тихого счастья, глядя на Софию — премудрость Божию в седом Новгороде,

молился по-ребячьи, светло во владимирских боголюбовских соборах, рыдал до

медовой слюны у Запечной Богородицы в Соловках, а тут не мог младенца в себе воз-

будить.

Укорю себя: «Что ты, сосуд непотребный! Се пастырь самого Господа славы

изобразует, предстоящие же духов бесплотных!» От укоризны взыграл младенец во