<1911>

<РЕЦЕНЗИЯ НА КНИГУ: Брихничев И. Капля крови: (Стихотворения). М., 1912>

В начале книжки автор предупреждает читателя, что он не поэт. Однако его

стихотворения не лишены своеобразной суровой прелести. Вот, напр<имер>, строки,

очень характерные для поэзии г. Брих-ничева:

Я виноват лишь тем, родная, Что палачами окружен, Что, как зарница огневая,

Свечу на темный небосклон.

Я знаю, знаю — день настанет, И мной подъятые труды Дадут обильные плоды, И

плуг, проведший борозды, Потомок с трепетом помянет.

Кто знает многострадальную долю-жизнь Ионы Брихничева, для того понятны и

ободрявши его стихи, тем более они близки голгофс-ким братьям как по чувству, так и

по устремлению к единой в мире красоте — «добровольному мученью за нас распятого

Христа».

<1912>

ЗА СТОЛОМ ЕГО Стихотворение в прозе

Сердце зимы прошло, Дождь пролил, перестал. Выйди, невеста моя. Покажи лицо,

голубица моя! Слушай! ночь прошла, И распустились цветы...

Я хочу любить тебя, сестра, любовью нежной и могущественной, змеиное всё в

тебе отвергаю, потому что я знаю — ангелом ты была. Как одежда лучами в

драгоценных камнях ты сияла. Бедная, бросаемая бурей, позабытая, с этого дня глаз

мой на тебе, но не ради грехопадений твоих.

Дух вложил в меня бесконечное сожаление к тебе.

Я видел сегодня горницу залитую огнем, где все мы сидели за столом Его.

Цветущая весна одевала звездами черемухи наши золотистые кудри, вечность

спускалась на все члены наши, и Он сказал нам: «Друзья, Я отдаю вам Царство Свое,

отказываюсь от венца Своего. В бесконечной любви, как любовник перед первой

невестой своей, как сын перед отцом, как женщина, отиравшая ноги Мои волосами и

покрывавшая их лобзаньем Святым, так рыдаю я в любви бесконечной, в ужасе за

прошлые вечные заблуждения друзей Своих.

Во всем искушен я, как и вы, только чист. Часто, часто глядел в бездну греха

скорбный взор Мой, даже смерть едва не победила Меня, ибо однажды ради друзей я

спустился в долины земли». И я, как ослепленный, отвечал: «Но я не могу любить,

наверно, никого после красоты Твоей. Я жил сегодня с Тобой, слышал бесконечное

биение сердца в груди Твоей, но он сказал: «Радуйтесь! Я, Я радуюсь о вас. Только вы

пьете из чаши истинной крови Моей... Ибо наступают дни, в которые совершится

написанное: «...и будут священниками, и царями, даже Богу своему». Тогда я пал на

снег и закричал: «Боже, как я взойду на престол Твой, в побеждающий Свет Твой? Я

76

боюсь, что умрет от радости дух мой! Зачем так полюбил Ты меня неудержимой

любовью?..» И вновь я вошел в тело и огляделся вокруг. Было уже под вечер, когда я

пришел домой. Самовар кипел на припечке, синяя муть заволакивала тихую теплую

кухню. «Тебе опять письмо, Миколенька», - сказала мне мама. Это было твое

последнее письмо, сестра, и повязка спала с глаз моих.

ВЕЛИКОЕ ЗРЕНИЕ

В провинции всегда хотят быть по моде и во чтобы ни стало оригинальными (знай

наших), важничают, манерничают, гордятся «филозофией» местного экзекутора и

всяческим «галантерейным» обращением, которым сто лет тому назад так восхищался

гоголевский Осип. Кажется, там всё знают, ничем не удивишь, а поживешь -и видишь,

что нигде так не ошеломляются, как в провинции. И чем же? - Позапрошлогодними

столичными модами. Но всего омерзительнее, когда такая ошеломляемость, напялив на

себя пышные «френчи» или деловитейшую «кожанку», начинает понукать музами,

воображать себя человеком от искусства, то*есть проводником этого искусства в народ

«в целях культурного и классового сознания масс», как модно говорить теперь.

Разумеется, ни одной кожаной и галантерейной голове не домек-нуть, что

подлинный народ всегда выше моды, что его воротит «наблевать» от «френчей» в

алтаре, что народное понимание искусства, «великое зрение», как бают наши

олонецкие мужики-сказители, безмерно, многообразно, глубоко и всегда связано с

чудом, с Фаворским светом, — будь это «сказание про царища Андриянища» или

скоморошья веселая дудка.

Крепостное право, разные стоглавые соборы, романовский «фараон» загнали на

время истинное народное искусство на лежанку к бабке, к рыбачьему ночному костру, в

одиночную думу краснопева-шерстобита, — там оно вспыхивает, как перья жар-птицы,

являясь живописной силой в черных мужицких упряжках. « Т-и-и-х, если бы не думка-

побасенка, нешто бы я жив был»,- вздыхал недавно мой бородач-однодеревенец,

которому я посоветовал сходить в Советский театр с целью проверить на нем

облагораживающее действие «Женатого Мефистофеля» (или чего-то в этом роде).

Оказывается, что мой бородач, к счастью, ничего не слышал и не видел из всего, что

происходило на подмостках, а, сидя на плетеном стуле, погружался в свою певучую

глубину, весь вечер слагая про себя стихи:

Я от страха добыл огня. Зажигал свечу полуночную; Как пришла пбрушка

сутёмная. Собирались ко мне гады клевучие, Напоследки выползал Большой Змей —

Он жжет и палит пламенем огненным.

Кто способен вдуматься в эти строки, для того ясно, что зажженная свеча — это

художник, живущий в сердце народном, и что Большим Змеем в данном случае

оказался «Женатый Мефистофель», то есть то вонючее место, которое лишь самое

черное невежество и «модный» вкус уездной закулисной накипи может выносить на

Великое Народное Зрение как искусство, как некий свет, который должен и во тьме

светить.

Неужели русский народ отдает свою кровь ради того, чтобы его душу кормили

«волчьей сытью», смрадной завалью из помойной ямы буржуазных вкусов и

пониманий?

Когда видишь на дверях народного театра лист бумаги, оповещающий о «Лёлиной

тайне» или о «Большевичке под диваном», то хочется завыть по-собачьи от горя,

унижения и обиды за нашу революцию, за всю Россию, за размазанную сапогом

народную красоту. Ни экзекуторы, ни крапивное семя из разного рода канцелярских

застенков не могут усладить Великое зрение народа в искусстве, пролить чудотворный

бальзам красоты на бесчисленные раны родины, а только сам народ - величайший

художник, потрясший вселенную красным громом революции.

77

Ей, гряди, крепкий и бессмертный!

<1919>

КРАСНЫЙ КОНЬ

Что вы верные, избранные! Я дождусь той поры-времечка: Рбзнить буду всяко

семечко. Я от чистых не укроюся, Над царями царь откроюся, -Завладею я престолами

И короною с державою... Все цари-властй мне поклонятся, Енералы все изгонятся.

(Из песен олонецких скопцов)

В Соловках, на стене соборных сеней изображены страсти: пригорок, дерновый,

такой русский, с одуванчиком на услоне, с голубиным родимым небом напрямки, а по

середке Крестное древо — дубовое, тяжкое: кругляш ушел в преисподние земли, а

потесь — до зенита голубиного.

И повешен на древе том человек, мужик ребрастый; длани в гвоз-диных трещинах,

и рот замком задорожным, англицким заперт. По-леву от древа барыня на скруте

похабной ручкой распятому делает, а поправу генерал на жеребце тысячном топчется,

саблю с копнем на взлете держит. И конский храп на всю Россию...

Старичок с Онеги-города, помню, стоял, припадал ко древу: себя узнал в Страстях,

Россию, русский народ опознал в пригвожденном с кровавыми ручейками на дланях. А

барыня похабная - буржуазия, образованность наша вонючая. Конный енерал ржаную

душеньку копнем прободеть норовит — это послед блудницы на звере багряном,

Царское Село, царский пузырь тресковый, — что ни проглотит — всё зубы не сыты.

Железо это Петровское, Санкт-Петербурхское.

«Дедушка, - спрашиваю, — воскреснет народ-то, замок-то губы не будет у него