из безверных, слывший большим умником, решил сам в себе: «Пойду в пустыню и

если найду источник, то опоганю его, чтобы никто не пил из него, и пили бы все из

наших колодцев и слушали бы мое умствование».

(Умственность его состояла в том, что он учил людей: пейте, ешьте, наслаждайтесь,

ибо завтра умрете.) Так он и сделал, сошел к источнику и хоть смутился прозрачностью

его, но по черствости сердца и бахвальства ради, не оставил своего черного умысла.

Долго ломал мудрец свою разумную голову, - чем бы осквернить источник? Спрашивал

совета у змей и скорпионов. Змеи советовали - зашипеть по-змеиному, скорпионы -

ужалить источник, но мудрецу всё это казалось недостаточным. Тогда он обратился к

шакалу: «Ты самое поганое животное, питающееся только падалью, и жаден без меры,

-скажи, чем мне запакостить источник?» - «Да, - отвечал шакал, - я самое

отвратительное животное, — падаль, особенно с душком, мое первое кушанье, и я

сейчас пожрал труп девушки, которую люди, следуя твоему учению о наслаждении,

изнасиловали, убили и бросили в кусты. Неужто ты себя считаешь чище меня? За

поганью тебе далеко ходить не нужно: она вся в тебе. И если хочешь запакостить

источник, то сходи в него «до ветра». Мудрец обрадовался и не только сделал всё по

совету шакала, но и сам весь перемазался калом, и в таком виде, громко хвалясь,

возвратился к людям. Люди же, затыкая носы, бежали от него. Менее же брезгливые

сказали ему: «Как ты, считающий себя умником, дошел до такого положения? Ты себя

и нас присрамил - заставил и неверующих поверить, что источник есть в

действительности, и что вода в нем живая, раз даже тебе, самому мудрейшему из нас,

он не дает покоя?» Верующие же сказали так: «Пустой человек, ты не только осквернил

себя наружно, вымазавшись навозом, но и внутренне показал свое ничтожество -

сходив в источник «до ветра». Пес и тот брезгует своей блевотины, а ты ведь человек, к

тому же и умом форсишь... Источник не может быть опоганен чем-либо, - вода в нем

прохладная, да и жила глубоко прошла. Она неиссякаема и будет поить людей вовеки».

<1911>

<РЕЦЕНЗИЯ НА КНИГИ: Толстой Л. Бог. М., 1911; Толстой Л. Любовь. М., 1911>

«Бог и Любовь» - два тихие слова, пред тайной которых стоит человечество, от

начала не постигая ее. Миллионы лет живы эти слова, и как соль пищу осоляют жизнь

мира. Исчезали царства и народы, Вавилоны и Мемфисы рассыпались в песок, и только

два тихих слова «Бог и Любовь» остаются неизменны. У покойного писателя А. Чехова

есть место: пройдут десятки тысяч лет, а звезды всё так же будут сиять над нами и

звать и мучить несказанным...

Прости, родная тень! Но, глядя на звезды, мы говорим уже иначе: - Не пройдут и

сотни лет, как звезды будут нам милыми братьями. Ибо путь жизни будет найдет. Два

тихие слова «Бог и Любовь», — две неугасимых звезды в удушливой тьме жизни, мед,

чаще терн в душе человечества, неизбывное, извечное, что как океан омывает утлый

островок нашей жизни, - выведет нас «к Материку желанной суши»...

«Путь жизни» — старое слово. Еще старее слово «Бог и Любовь», — но весточкой с

далекой родины веет от них.

И хочется, как в детстве, забиться куда-либо в лопухи, дрожа, -до ночи ждать

«Неизреченного» и плакать от сладкой муки, протягивая руки к зеленым, кивающим

звездам...

«Бог и Любовь» - два тихие, как шелест осоки, слова — единый путь к бессмертию.

74

<1911>

ПЛЕННИКИ ГОРОДА I

Они... стоят, молодые, с нафабренными усами или безусые вовсе, пожилые, с сивой

щетиной на подбородке, с опаленными уличным зноем ржаво-красными шеями и

щеками. Полдень. Мутно желтого-рячее небо, воздух сух и угарен, пахнет

человеческим потом и еще чем-то, отчего слегка кружится голова, и во рту становится

тошно. Голуби, прикурнув в тени огромной бесстыдно красной вывески, с раскрытыми

от жажды клювами, — не воркуют. Неслышны и мертвы пепельно-серые деревья

бульвара. Сквозь подошвы сапог чувствуется, как горяча мостовая, деревянный стук

пролеток, острый, напоминающий звон кандалов, лязг трамвая, сверкающие глянцем и

позолотой экипажи и в них что-то толстое, мертвое...

Они стоят. Я ничего в мире не видел ужаснее их стойки! Всем чужие, бесконечно

одинокие, они целые годы стоят на углах улицы, таскают куда-то смрадных опухших

пьяниц, вытягиваются «господам»...

❖ ❖❖

Пленники города - вечное напоминание людям о Великой Несправедливости, о духе

«Зверя из бездны», о печати антихриста, несмываемо чернеющей на каждой тумбе, на

каждой вывеске, неистребимо живущей в шумах толпы, медных вздохах уличного

оркестра. Они стоят — Сыны Ужаса, холодного, черного Отчаяния...

❖ ❖ ❖

Прошли тысячелетия. Наши поля благоуханны и роены, и межи вьются, как прежде.

Ты помнишь? Здесь было то, что люди звали Городом. Межи, - как зеленые омофоры.

На счастливые пашни слетают с небес большие белые птицы: быть урожаю. Колосья

полны медом, и братья-серафимы обходят людские кущи. И, приветствуя друг друга

лобзанием, жнецы выходят на вселенскую ниву. Ты помнишь? О светлая сестра моя! -

Вот здесь стояла тюрьма, где заключенные в камень томились мы и Станислав, и

Алёша, и Соня... О, милые! О, бесконечно дорогие!

Уже День смежает крылья, и сестры-Звезды напевают псалом Отцу.

Преклоним же колени, о бессмертная сестра моя! Дадим лобзание всемирное брату

Востока, брату Запада, Северу и Югу. Ибо исполнились все пророчества.

II

Звонок сизый утренний час. В распахнутое окно тянет сыростью ночи,

свежекрашенным забором, каменной дремой большого города.

Желтоватая муть, — дыхание подвалов и ночлежек ползет по каменной мостовой,

— знак того, что проснулось Убийство. Мое окно высоко, и комната тесна, но в

утренний сизый час входит Безбрежность в тесноту мою, срывает все завесы,

отваливает гробовые камни и на вершину горы возводит меня. И я вижу все царства.

❖❖❖

Брат Ветер, юноша с голубыми кудрями, в струисто-млечном плаще, с золотым

рогом у пояса, воет мне:

Дыши, дыши Безбрежностью!..

(О дикий хмель минут, годов, тысячелетий!) Умолкни, голубокуд-рый, и выслушай,

в свой черед, песню железа, крови и отчаяния: «Под черной лестницей большого дома,

на куче зловонных отбросов, умирает малютка. Он уже перестал плакать, и его

почерневший ротик открыт недвижно, — только глазки, как два маленьких стеклышка,

еще живы. Спасите, спасите младенца! туг же под лестницей, на перекинутой через

балку веревке, висит его мама. Рваная юбка сползла с голодного, страшно вытянутого

тела, и бурый сгусток крови вот-вот канет с перекошенного рта на пол. С хищным

жужжаньем вьется вокруг лица удавленицы большая зеленая муха... Спасите, спасите

Человека!...

75

На ночной панели ко мне подошел молодой исхудалый мужчина и, смущаясь,

спросил «на хлеб». — В ответ ему я вывернул свои карманы и просил извинить меня. В

дикой ярости разорвал он на себе рубаху и, ударившись головой о чугунный фонарный

столб, упал на мостовую. Рыдая, я звал на помощь, но пустынна была улица, глухо

молчали зеркальные окна барских особняков, и только в черном полуночном небе

распластался тонкий огненный крест».

❖❖♦>

Моя улица безбрежна, и белое Молчанье парит в ней. Шатер Мой из снежного

виссона и из серебра стропила его, дуб Мой зелен, широ-кошухмен и прохладен, мед

Мой золотист и благоуханен и хмелен; как молитва виноградник Мой. - Приидите ко

Мне все погибшие, кто в огне испепелен, кто утоплен, кто распят и прободён, кто

побит камнями, обесчещен и растоптан, войдите под светлый кров Мой, чтоб омыть

Мне ноги ваши и благовествовать Радость непреходящую.