жалить? Запретное, крестное слово скажется?»

Старичок из Онеги-города, помню, всё шепотком, втишок размотал клубок свой

слезный, что в горле, со времен Рюрика, у русского человека стоит. «Воскреснет, —

говорит, - ягодка! Уж печать ломается, стража пужается, камение распадается... От

Коневой головы каменной вздыбится Красный конь на смертное страженье с Черным

жеребцом. Лягнет Конь шлюху в блудное место, енерала булатного сверзит, а

крестцами гвозди подножные вздымет... Сойдет с древа Всемирное Слово во

услышание всем концам земным...»

Христос Воскресе! Христос Воскресе! Христос Воскресе!

Нищие, голодные мученики, кандальники вековечные, серая убойная скотина,

невежи сиволапые, бабушки многослезные, многодумные, старички онежские, вещие,

— вся хвойная пудожская мужицкая сила, - стекайтесь на великий красный пир

воскресения!

Ныне сошло со креста Всемирное слово. Восколыхнулась вселенная - Русь

распятая, Русь огненная, Русь самоцветная, Русь — пропадай голова соколиная,

упевная, валдайская!

Эх, ты сердце наше - красный конь, У тебя подковы - солнце с месяцем, Г|эива-

масть - бурливое Онегушко, И скок — от Сарина Носа к Арарат-горе, В ухе Тур-земля с

теплой Индией, Очи - сполохи беломорские, — Ты лети-скачи, не прядйй назад: —

Позади кресты, кровь гвоздиная, Впереди — Земля лебединая.

<1919>

ОГНЕННОЕ ВОСХИЩЕНИЕ

Когда зима - кот белобрысый, линять начинала, лежанка-боко-вуша в сон уходила:

— устье ее с тряпочкой для туга запиралось, а золу-позёмок мамушка-родитель на

дорожный крест в старом решете выносила - туда, где дороги крестом связались: одна

на Лобанову гору, другая же в леса, к медведю-схимнику в гости.

С вербных капелей, вместо лёжа ночного, божничный огонек живет. Божница наша

в полтябла, двурядница: внизу Марья Ягипетская из гуленой девки святой становится,

78

о стенку - крест морской соловецкий: припадешь ухом — море в нем шумит и чаицы

соленые, что англичанку на Зосим-Савватия нападать отвадили, — стоном ветровым,

карбасным, стонут.

В верхнем тябле — Образ пречистый, Сила громовая, свят, свят, свят: четверка

огненных меринов в новый, на железном ходу тарантасе, впряжены, и ангел

киноварного золота вожжи блюдет. А в тарантасе Гром сидит — великий преславный

пророк Илья.

Помню, мамушка-родитель лампадку зажигала: одиннадцать поклонов простых, а

двенадцатый огненный, неугасимый. От двенадцатого поклона воспламенялась

громовая икона, девятый вал Житейского моря захлестывал избу, гулом катился по

подлавочьям, всплескивался о печной берег, и мягкий, свежительный, вселяя в душу

вербный цвет, куличневый воскресный дух, замирал где-то на задворках, в коровьих,

соломенных далях...

Огненное восхищение!

Смерть пасет годы. Суковатым батогом загоняет их в темный, дремучий хлев

изжитого. Не мычат годы - старые, яловые коровы: — ни шерсти от них, ни молока.

От Миколы Черниговского, что с Пятницей-Парасковьей в один день именинник,

мне тридцатый год пошел, — 1919-й. Слушаю свою душу: легкая она, нерогатая,

телочкой резвой на сердечном лугу пасется.

И Смерть-пастух с суковатым батогом в пятку ушла. Ступлю и главу ее сокрушаю...

Коммунист я, красный человек, запальщик, знаменщик, пулеметные очи... Эй, годы -

старые коровы! Выпотрошу вас, шкуры сдеру на сапоги со скрипом да с алыми

закаблучьями! Щеголяйте, щеголи, разинцы, калязинцы, ленинцы жаркогрудые!

В этот год Великий четверг, как и в изжитом, свечечкой малой за окном теплится —

над мамушкиной пречистой могилкой, над деревенщиной, над посадчиной русской, над

алмазным сердцем родины. Лежанку усыпить некому. И варится в ней конина —

черный татарский кус.

Слушаю свою душу — степь половецкую, как она шумит ковыльным диким

шумом. Стонет в ковылях златокольчужный вить, унимает свою секирную рану; -

только ключ рудный, кровавый, не уёмен...

И за ветром свист сабли монгольской. Чисточетверговая свечечка Громовую икону

позлащает. Мчится на огненном тарантасе, с крыльями, бурным ямщиком в воздухах,

Россия прямо в пламень неопалимый, в халколиван каленый, в сполохи, пожары и

пыхи пренебесные...

Гром красный, ильинский полнит концы земные...

Огненное восхищение!

Красные люди любят мою икону, глядятся в халколиванную глубь, как в зеркало.

«Куличневый дух и в нашем знамени», — говорят.

Куличневый дух известен, шафран, мед, корица. Это грядущая Россия.

И не быть слаще ее ничему на свете. Братья, братья, пребывайте в Огненном

восхищении!

<1919>

АЛОЕ ЗЕРКАЛЬЦЕ Нет счастья тому, кто себя не знает.

Другой по три часа перед зеркалом сидит, смотрит больше на нос — какой у него

нос и сколько на коковке волосков, и пучком их или звездочкой Господь-Бог возрастил.

И в рот себе часто глядятся люди, уже чего бы, кажется, во рту неизвестного? Четыре

зуба сверху да три с половиной снизу и дух от них за последнее время какой-то скот-

ский, — не то мочалкой, не то хомутом прелым разит. А глядятся люди.

Вот тоже и лысина, — каждый знает, что не нужно для нее ни гребенки аршинной,

ни репейного флакона, ни тем более зеркала, да еще такого редкостного, какое в нашем

79

советском театре в прихожей стоит: на поставце оно карельской березы уселось, как

ибис какой хрустальный. - Не надо и хитростей, чтобы прозреть в его глубине

столетней Бонапарта и пожар московский и жаркокудрый облик Пушкина, а пихнуто

это чудо к вешалке, под державу Чеса Ивановича Задникова.

Не видят ничего те люди, которые больше солнышка, больше жаворонка свою

лысину любят. И обзаводятся репейным маслицем, чтобы лицо свое узреть и другим

его показать.

Ан лица-то и нет! Ушло оно к Чесу Задникову под номер.

Человек без лица в наше время никуда не гож. И пыжатся люди, из кожи лезут,

чтобы показать свою личность. Кому показать? России, революции, всему роду

человеческому. Только унывное это дело, сугубо постное. Какие «френчи» ты не

напяливай, как под немецкого юнкера лака на себя не наводи, а нет лица, — и

безголовый ты. И быть тебе у Чеса Задникова под державой.

Я, грешный человек, так же не без зеркала; только оно у меня особенное: когда

смотришься в него, то носа не видно, а лишь одни глаза, а в глазах даль сизая, русская.

- За далью курится огонечек малёшенек, — там разостлан шелков ковер, на ковре же

витязь кровь свою битвенную точит, перевязывает свои горючие раны.

Уж, как девять ран унималися, А десятая, словно вар, кипит. С белым светом витязь

стал прощатися, Горючьими слезьми уливатися: «Ты прости-ка, родимая сторонушка,

Что ль бажоная, теплая семеюшка! Уж вы ангелы поднебесные. Зажигайте-ка свечи

местные, Ставьте свеченьку в ноги резвые, А другую мне к изголовьицу!.. Ты,

смеретушка — стара тетушка, Тише бела льна выпрядь душеньку!» Откуль-неоткуль

добрый конь бежит, На коне-седле удалец сидит, — На нем жар-булат, шапка-золото, С

уст текут меды-речи братские: «Ты узнай меня, земнородный брат, Я дозор несу у

небесных врат. Меня ангелы славят Митрием, Преподобный лик — свет-Солунскиим!

Объезжаю я Матерь-Руссию, Как цветы вяжу души воинов! Уж ты стань, собрат,

быстрой векшею, Лазь на тучу-ель к солнцу красному, А оттуль тебе мостовичина Ко

Маврийскому дубу-дереву. Там столы стоят неуедные, Толокно в меду, блинник

масленый. Стежки торные поразметаны, Сукна красные поразостланы!»

Бабка Фёкла, нянюшка моя, пестунья и богомолица неусыпная, что до шести годов

на руках меня носила, под зыбкой моей этот стих певала. Через тридцать лет стих

пригодился. И бабкин голос зыбоч-ный, запечный, про битвенную кровь голосящий,