Там Юрина стипендия пойдет,

и малость легче будет нам подняться…»

Петр Щепочкин

плеснул себе кагор,

запил вишневкой,

а потом зубровкой,

и старику сказал он с расстановкой:

«Воров боишься!

Я, старик, не вор…»

Он думал —

что такое героизм!

Чего геройство показное стоит,

когда оно вздымает гири ввысь,

наполненные только пустотою!

А настоящий героизм —

он есть.

Ему неважно —

признан ли,

не признан.

Но всем в глаза

он не желает лезть,

себя не называя

героизмом.

Мы бьемся с тундрой.

Нрав ее крутой.

Но женщины ведут не меньше битву

с бесчеловечной вечной мерзлотой

не склонного к оттаиванью быта.

Не меньше, чем солдат поднять в бою,

когда своим геройством убеждают,

геройство есть —

поднять свою семью,

и в этом гибнут

или побеждают…

Все гости постепенно разошлись.

Заснула Валя.

Было мирно в мире.

Сопели дети.

Продолжалась жизнь.

Петр Щепочкин и муж тарелки мыли.

Певец вздыхал с открытки,

но слабо

солисту было,

выпрыгнув оттуда,

пожертвовать воздушное жабо

на протиранье вилок и посуды…

Хотя чуть-чуть кружилась голова,

что делать, стало Щепочкину ясно,

но если не подысканы слова,

мысль превращать в слова всегда опасно.

И, расставляя стулья на места,

нащупывая правильное слово,

Петр Щепочкин боялся неспроста

загадочного Юрия Чернова.

Петр начал так:

«Когда-то, огольцом,

одну старушку я дразнил ягою,

кривую,

с рябоватеньким лицом,

с какой-то скособоченной ногою.

Тогда сестренке было года три,

но мне она тайком, на сеновале

шепнула,

что старушка та внутри

красавица.

Ее заколдовали,

Мне с той поры мерещилось, нет-нет,

мерцание в той сгорбленной старушке,

как будто голубой, нездешний свет

внутри болотной, кривенькой гнилушки.

Когда осиротели мы детьми,

то, притащив заветную заначку,

старушка протянула мне:

«Возьми…» —

бечевкой перетянутую пачку.

Как видно, пачку прятала в стреху —

пометом птичьим, паклей пахли деньги.

«Копила для надгробья старику,

но камень подождет.

Берите, дети»,

Старухин глаз единственный с тоской

слезой закрыло —

медленной,

большою,

но твердо бабка стукнула клюкой,

нам приказав:

«Берите не чужое…»

Сестра шепнула на ухо:

«Бери…»

И с детства,

словно тайный свет в подспудьи,

мне чудятся

красивые внутри и лишь нерасколдованные люди…»

Петр Щепочкин стряхнул с тарелки шпрот:

«Сестренка с детства

в людях разумеет…»

Чернов,

лапшинку направляя в рот,

с достоинством кивнул:

«Она умеет…»

Был заметен весь праздничный погром,

а Щепочкин чесал затылок снова,

пока исчезла с мусорным ведром

фигура монолитная Чернова.

Он гостю раскладушку распластал.

Почистил зубы,

щетку вымыл строго

и преспокойно на голову встал.

Гость вздрогнул,

впрочем, после понял —

«йога».

И Щепочкин решил:

«Ну — так не так!

Быть может, легче,

чтоб не быть врагами,

душевный устанавливать контакт,

когда все люди встанут вверх ногами…»

И начал он,

решительно уже,

чуть вилкой не задев,

как будто в схватке,

качавшиеся чуть настороже

черновские мозолистые пятки:

«Я для тебя, надеюсь, не яга,

хотя меня ты все же дразнишь малость,

но для меня Валюха дорога —

из Щепочкиных двое нас осталось.

И пусть продлится щепочкинский род,

хотя и прозывается черновским,

пусть он во внуках ваших не умрет,

ну хоть в глазенках —

проблеском чертовским.

Ты парень дельный.

Правда, с холодком.

Но ничего.

Я даже приморожен,

а что-то хлобыстнуло кипятком,

и я оттаял.

Ты оттаешь тоже.

С Валюхой все делили вместе мы,

но разговор мой с нею отпадает.

Так вот:

я дать хочу тебе взаймы.

Тебе.

Не ей.

Взаймы.

А не в подарок.

На кооператив.

На десять лет.

И — десять тыщ,

Прими.

Не будь ханжою.

Той бабке заколдованной вослед

я говорю:

«Берите — не чужое…»

Но, целеустремленно холодна,

чуть дергаясь,

как будто от нападок,

черновская возникла голова

на уровне его пропавших пяток.

«Легко заметить нашу бедность вам,

но вы помимо этого заметьте:

всего на свете я добился сам,

и только сам всего добьюсь на свете.

Отец мой пил.

В долгу был, как в шелку.

Во мне с тех самых детских унижений

есть неприязнь к чужому кошельку

и страх любых долгов и одолжений.

Когда перед собой я ставлю цель,

не жажду я участья никакого.

Кому-то быть обязанным —

как цепь,

которой ты к чужой руке прикован».

«Как цепь!

Ну что ж, тогда я в кандалах! —

Петр Щепочкин воскликнул шепоточком. —

Я каторжник!

Я весь кругом в долгах!

Вовек не расквитаться мне,

и точка!

Прикован я к России —

есть должок.

Я к старикам прикован,

к малым детям.

Я весь не человек —

сплошной ожог

от собственных цепей

и счастлив этим!»

«Вы человек такой,

а я другой… —

Чернов старался быть как можно мягче, —

Вы щедростью шумите,

как трубой

турист-канадец на хоккейном матче.

Бывает, Валя еле держит шприц,

зажата стиркой,

магазинной давкой,

и вдруг вы заявляетесь,

как принц,

швыряясь вашей северной надбавкой,

Но эта щедрость, Щепочкин, мелка.

Мы не бедны.

У вас плохое зренье.

Жалеть людей

наездом,

свысока,

отделавшись подачкой, —

оскорбленье,,»

И осенило Щепочкинв вдруг:

он,

призывая фильм-спектакль на помощь,

«Я — труп! — вскричал, —

Еще живой, но труп!

И рыданул: —

Зачем ты с трупом споришь!

Возьми ты десять тыщ,

потом отдашь,

Какой я щедрый!

Я валяю ваньку.

Тебе открою тайну —

я алкаш.

Моим деньгам, Чернов, ищу я няньку.

Пусть эти деньги смирно полежат, —

не то сопьюсь».

Он пальцы растопырил.

«Ты видишь!»

«Что!»

«Как что!»

«Они дрожат.

Особенная дрожь,

Тоска по спирту».

«Но Валя спирт могла достать,

а вам

шампанского красиво захотелось».

«Чернов,

недопустима мягкотелость

к таким, как я,

отрезанным ломтям!

С копыт я был бы сразу спиртом сбит,

и стало б меньше членом профсоюза.

На Севере,

смешав с шампанским спирт,

мы называем наш коктейль:

«Шампузо».

Но это лишь на скромный опохмел.

Я спирт предпочитаю без разводки.

Чернов, я ренегат,

предатель водки

и в тридцать пять морально одряхлел.

Бывает ностальгия и во рту.

Порой,

как зверь ощерившись клыкасто,

пью,

разболтав с водой,

зубную пасту,

поскольку она тоже на спирту.

Когда тоска по спирту жжет,

да так,

Что купорос могу себе позволить,

лосьоны пью,

пью маникюрный лак.

Способен и на жидкость для мозолей.

Недавно,

в белокаменной греша,

я у одной любительницы Рильке

опустошил флакон «Мадам Роша»,

и ничего —

вполне прошло под кильки…»

Оторопев от ужасов таких,

изображенных Щепочкиным живо,

Чернов спросил,

бестактно поступив:

«Но почему не перейти на пиво!»

Петр Щепочкин Шаляпиным в «Блохе»

захохотал,

аж затрясло открытку,

и выразилось в яростном плевке

презрение к подобному напитку,

«У нас его на Севере завал!