Изменить стиль страницы

Речан чесал за ухом, кивал головой, делал вид, что смеется, но Волент не обращал на него внимания, он просто умирал от смеха. Успокоившись, он подлил Речану немного в стакан, потому что тот едва пригубил, и продолжал:

— Когда я был мальчишкой, мне приходилось держать ухо востро: мештер мог в любой момент так мне влепить, что я катился кубарем. Оттого у меня такие сильные ладони и пальцы — ведь я с малых лет должен был протягивать ему руку, он сжимал и жал ее, а я должен был терпеть, чтобы он меня похвалил, иной раз с ног валился, сознание терял, и меня отливали водой. Но пришло время, когда я уже мог выдержать и не терял сознания, тогда он начал учить меня на мясника, тогда уже ему приходилось выдергивать свою руку, я мог так сжать ее, что от только шипел: …ццц, и-и-и, скотина! — тогда он начал оставлять меня на бойне и переложил на меня все, а сам стоял в лавке, заключал сделки, ходил по торговым делам и делал с тетей Рози политику. И-и-и, у этой была голова, мать ее! Во второй половине дня после сытного обеда, который приготовил в своей кухоньке Ланчарич, Речан, собираясь на вокзал, сказал:

— Ну ладно, слава те, господи, значит, нас будет здесь двое, а пока я приеду с семьей, ты здесь посторожи.

Волент, уже повеселевший от вина, весело крикнул:

— Так я только это и делаю! Здесь, мештерко, все на месте, можете мне верить! Нашлись такие, которые думали кое-чем поживиться, как узнали, что Кохари удрал, а мне это не достанется, но, когда я им показал топор, они сказали… — тут он засмеялся… — раз так, то они ничего не хотят и чтоб я всем этим подавился.

— И больше ни ногой, — добавил веселее и Речан.

— Ясное дело! Это бы им дорого обошлось.

— И… на самом деле ты этим… правда, что ты ключи не хотел…

— А вы как думаете? Знаете, мештер, у бедного человека должен быть плохой характер, иначе каждый позволит себе относиться к нему вроде как к придурку. Явились из новой управы: что, мол, здесь осталось? Сразу требуют ключи, а меня даже не спросят, что и как было. Будто я не стою перед ними… будто я здесь просто сторож, ключи, значит, караулю, пока не придет хозяин. Вот я и рассердился, а когда я сержусь, то всегда совершаю ошибку. Сказал им, что не знаю, почему они пришли, откуда, что здесь ищут, тогда один показал мне бумагу и сказал, чтобы я подчинился новой власти, иначе он прикажет постричь меня, как овцу. Геть, мештерко, что бы вы на это сказали? Я уж думал, что врежу ему по зубам, засвечу такой гамбаш, что дороги домой не сыщет, потом решил, что это была бы хюешиг — глупость с моей стороны, и сказал им, что таким, которые вот так разговаривают со мной, я ключей не дам, потому что я тут тоже кое-что значу. В общем-то я думал, что мы немного поспорим и я скажу им, что я здесь делал и как все это спасал, но они переглянулись и ушли. Я понял, что дела плохи… Ох! Не люблю я в себе это, всегда потом жалеть приходится, но… Так вот, я понял, что дела плохи, что будет большая неприятность, но не позвал их, ведь я здесь тоже достаточно натерпелся. Далеко они не ушли, скажу я вам, потому что на улице стояли два жандарма, там какой-то велосипедист разбился перед лавкой. И представьте себе, входит этакий здоровенный жандармище… я уже узнал, фамилия его Блащак, и, ни слова не говоря, так мне влепляет, что у меня все в башке завертелось, мать его! Вот уж этого я запомнил! А ведь я собирался сказать им, что не надо так сразу, что все это я спасал не для себя, что я только хочу остаться здесь, так как я гентеш — мясник, значит, и здесь выучился… но не успел и рта раскрыть — жандарм как пришел, так сразу меня и звезданул.

— С жандармами спорить нельзя, — согласился Речан, увидев, как его новый приказчик старается подавить волнение. — У нас один зарезал жандарма, так потом живьем сгнил в Илавской тюрьме. Давно дело было, тогда еще жандармы ходили с петушиными перьями.

Ланчарич засмеялся:

— Ой-ой-о-о-ой, вот уж тем ничего нельзя было сказать, тех я тоже знаю, такие и здесь были. Как вошли после Комарно в Паланк, такие завели порядки, что кое-кто сразу о старой республике пожалел… Не все жалели, конечно, не все, но было достаточно и таких, которым расхотелось писать на заборах, что Масарик[14] такой-сякой.

— От жандармов надо держаться подальше, — повторил Речан.

— Конечно, — согласился Волент, — ведь что у меня было во время первой республики с штабным Худечком!.. И не бойтесь, мештер, я гарантирую вам, что сегодня вы совершили хорошую сделку, оставив здесь Волента Ланчарича, вот увидите.

— Я только не знаю, будет ли на первых порах работы на двоих, — набрался храбрости Речан.

— Задаром меня кормить вам не придется, — заявил Волент и многозначительно улыбнулся.

Дорогой в поезде Речан подумал: вот он и повстречался со счастьем, что приходит лишь после содеянного греха, когда человека еще грызет совесть, так что ему и само счастье не в радость.

Это, конечно, был дар. Такие дары человек получает потому, что таинственные силы, управляющие человеческим бытием, взвешивают все на своих весах. Они любят равновесие. Но что последует за этим? — тревожился Речан.

Семья приехала в Паланк ранним утром. Вокзальный служитель Канта, косолапый старый холостяк в галошах, с вонючей трубкой в зубах, посланный с ними дежурным по станции Мартоном, вез на тележке три обтерханных чемоданишка и два узла. Этот багаж, сумки в руках да заплечные мешки было все их имущество. И еще немного крон, которые Речанова спрятала в лифчике.

Когда они шли окраинными улицами, Речанова, до этого целиком занятая своими мыслями о том немалом, чего она хотела здесь добиться, вдруг начала нервничать. Безотрадный вид улиц, со следами жестоких боев и наводнения, совершенно лишил ее надежды на обещанный рай. Ей вдруг стало почему-то особенно обидно, что на шее у них будет еще приказчик, когда самим-то, как ей казалось, придется бог знает как долго горе мыкать.

Она нарочно отставала от тележки, чтобы не было столь очевидно, что этот убогий скарб принадлежит ей. Ее внезапно охватило ощущение, что все напрасно. Помимо разочарования, которое овладело ею среди этих развалин, ее выводило из себя еще одно обстоятельство. Всякий раз, как им встречался кто-то, направлявшийся с корзинкой на рынок, ее от волнения бросало в пот: она никак не могла объяснить себе, почему их одежда — праздничный верхнесловацкий наряд, который был и на ней и на дочери, — привлекает такое внимание. Она не могла взять в толк, нравится он паланчанам или кажется смешным, а так как отроду была недоверчивой, то вскоре пришла к выводу, что в своей одежде она здесь просто смешна. Это ее, конечно, удручало, но мысль, что кому-то может казаться смешной и Эва, семнадцатилетняя белокурая девушка, была просто нестерпима.

Да они обе были очень хороши. Речанову и в национальной одежде трудно было принять за деревенскую женщину. Ей было под сорок, но выглядела она моложе. У нее было красивое, решительное лицо, смуглое и гладкое, на вид — очень ухоженное, и ярко-синие глаза, но какие-то строгие, сердитые и холодные, выражение которых отбивало у мужчин охоту заигрывать с ней. Примечательными были и ее густые, черные как сажа брови, блестящие черные волосы и отличные зубы. В национальной одежде она бросалась в глаза, выглядела чужеродно, в деревне и окрестностях ее считали красавицей, но такой гордячкой, что никто не пытался ее соблазнить. Пока она была не замужем, около нее не слишком увивались. Даже пошутить с ней не решались, да и охоты не было — она казалась слишком практичной, серьезной и сдержанной девкой, к тому же была из самой что ни на есть бедняцкой семьи, которую в деревне не уважали. Когда восемнадцать лет тому назад она пошла за Штефана Речана, люди считали, что она поступила умно и рассудительно. Ведь приданого у нее не было, и если бы она не вышла за Речана, сына мясника из другой, довольно отдаленной деревни, ей, как и всем ее семи братьям и сестрам, тоже стройным и красивым, пришлось бы батрачить у более зажиточных крестьян или идти на заработки вниз, в город, где ее запросто мог повалить на спину раскормленный хозяйский сынок.

вернуться

14

Масарик Томаш Гарриг (1850–1937) — первый президент Чехословацкой республики (1918–1937).