Изменить стиль страницы

Имена в колонке были нашими, имена одноклассников, с первого до последнего, абсолютно все.

При виде букв, которыми они были написаны, у меня поползли мурашки по спине, а руки похолодели и перестали слушаться.

То были не аккуратные и педантичные кружочки и квадратики, а почерк каждого, наши росписи со всеми их особенностями, будто каждый из нас сам расписался в тетради Гаспары Стампы.

На самом деле если бы кто-нибудь расписывался, я бы знал. К тому же, случись подобное, я бы запомнил, как в конце списка, под всеми остальными поставил и свое имя. Ведь оно стояло там, мое имя, росчерком небесно-голубых чернил, тонкое, словно жилка на лбу новорожденного.

Заглавное, пузатое «Д», низенькое «ж» с полупрозрачной перемычкой, узкое «о», «р», похожее на «о», снова заглавное «Д» с вытянутой книзу заостренной петелькой, снова «и», сломанное, потому что ручка в этот момент отрывалась от бумаги и взлетала, еще одно «о», овальное, с наклоном.

Затем, через небольшой промежуток, заглавное «В», — одно полукружие сплюснуто, другое кренилось вправо; «а» сразу же теряло ножку и выглядело висячей дыркой в воздухе, «с» — словно ребро, словно клюв, и вновь «а», не буква, а призрак гласной буквы, гипотеза, предчувствие, ибо взрослые не ставят подпись ровно, не соблюдают строку, она соскальзывает как одеяние, взрослые смело обращаются со словами, без оглядки на правописание (ибо они знают, что подпись будет элегантной и в то же время небрежной, стремительной и хищной, подпись-коготь, который цепляет и рвет).

Перемена заканчивалась, еще немного — и все вернутся в класс, в том числе Гаспара Стампа на коляске, толкаемой кем-то из ребят.

Я стал искать глазами на уровне «В» ее подпись, но не находил. Класс постепенно заполнялся, за спиной скрип коляски слышался все отчетливей, я отступил на шаг, прикинувшись, что гляжу в окно. Напоследок вновь пробежал список сверху донизу. На уровне «С», выведенное буквами, сплетенными, казалось, из жженых волос, я прочитал: Гаспара Стампа.

Мне стало стыдно.

В тот день в семь вечера, я слонялся по виа Нотарбартоло. В Монделло вечером я собирался встретиться с друзьями, до автобуса оставалось еще полтора часа. За это время я бы успел купить кроссовки, но с собой у меня было мало денег, а магазины уже закрывались.

Останавливаясь у каждой витрины, я дошел до площади Оттавио Дзиино. От нечего делать заглянул в пиццерию «Братья Ди Джованни», хотя есть не хотелось. Забегаловка почти пустовала, если не считать парочки в углу и еще двоих за разными столиками.

Усатый официант увидел, как я вхожу, подошел, спросил, один ли я, я ответил ему, что один, он указал мне столик.

Через несколько минут принес меню, мы взглянули друг на друга.

Вы сколько лет живете в Палермо? — спросил я.

Уже восемнадцать, — ответил он. Я переехал сюда в двадцать пять.

А где жили раньше?

В Червиньяно дель Фриули, в провинции Удине.

А что вас привело в Палермо? Любовь?

Нет, — сказал он, глядя на меня. — Злость.

Пока я брел по улице и несколько минут назад, уже в пиццерии, я был в странной эйфории, полный беспокойных предчувствий, которые часто владели мной в пятнадцать лет. Утренние угрызения совести сменило возбуждение от смутной уверенности, что вот-вот я пойму что-то важное, что-то, касающееся слов и людей. Связь между словом и человеком. Ответ усатого официанта, героя, как мне показалось, любовной истории, которая привела его в Палермо, сразил меня.

Я, как обычно, ткнул в название пиццы. Он, как обычно, сделал вид, что не понял, и переспросил, что я закажу.

Кока-колу и картошку фри, пожалуйста.

В следующие минуты, проводя по надписям пальцем, я думал о прошедшем годе, о Беппе Манилье, который через месяц взорвет в телевизоре три или даже четыре грелки, о Каспаре Хаузере, который знает всего две фразы и все время хочет написать свое имя, которое вмещает все имена, о моих одноклассницах, которые (хотя я и не упомянул об этом), были, все как одна, красавицами и убили бы любого за три квадратных сантиметра пространства, в которых можно вместить свою подпись, о разбойниках — панинаро, которые понемногу подтягивались в пиццерию, брались за ножи и вилки и принимались за резьбу, о Гаспаре Стампе, о Гаспаре-Каспаре, о Барбаре Варварини, которая мне открыла, насколько дальним может быть путь, и насколько близкой цель, и каково переселяться каждый день, слово за словом, в будущее.

Когда усатый официант принес мне картошку и кока-колу, я его поблагодарил и взял меню.

Еще я бы съел «Грязнулю», пожалуйста, — сказал я.

В то время как в закусочной скрипели о дерево вилки, я взял свою, отодвинул тарелку и стакан и начал вырезать первое «Б», заглавное, капитальное, с округлым низом, округлую, потом строчное изящную «а», неторопливо выскреб «р», «б» и остальные буквы, не щадя запястья.

Через час, на пустой желудок, с пересохшими губами, я тоже наконец-то приобщился к варварскому миру.

Аде Дзено

Одевальщики

1

Двумя решительными укусами он вырывает из моего тела кусок мяса. Выплевывая ошметки на асфальт, человек смотрит на меня неподвижным взглядом: его глаза похожи на стеклянные пуговицы, маленькие круглые зеркальца, в которых отражается мое растерянное и беззащитное лицо. От сурового, пробирающего до костей холода у меня щиплет уши, точнее, то, что от них осталось. Яркий свет падает на наши безволосые головы. На то, что осталось от моей обглоданной руки, страшно смотреть. Я знаю, что он хотел бы съесть и остатки моего носа, но ему мешают рвотные позывы: он останавливается, ждет. Я не понимаю, почему, но он тоже боится; кажется, он бы и рад не терзать и не пожирать меня, однако не может без этого обойтись. Он стоит в нерешительности еще несколько секунд, потом говорит странным голосом, будто ему мешает комок в горле: Знаю, я знаю, это дурной сон.

Его звонкий голос эхом отдается в утробе спальни. Не знаю, кого мне больше жаль — его, или себя, или нас обоих. Я протягиваю ему другую руку, пока еще целую. Он подходит, впивается зубами.

Я кричу.

Конечно, мне не стоило бы видеть такие сны, но снами нельзя управлять, они живут своей жизнью, их свободу невозможно ограничить. Снотворное не помогает, виски тем более. Я бы охотно променял ужас этого бесконечного кровавого пира на падение с головокружительной высоты, я бы даже согласился, чтобы мое несчастное тело жгли, топили, зарывали в землю, разрубали на части. В крайнем случае я бы предпочел полчища, так сказать, классических монстров, пусть даже они будут еще отвратительнее и злее, но ничего не поделаешь: единственное, что я вижу — это зубы старика, сдирающие мясо с моих костей.

Естественно, я никому об этом не рассказывал, тем более ему, хотя думаю, в глубине души он уже о чем-то догадывается, с самой первой минуты. При его проницательности и любопытстве он точно должен был понять, иначе не взял бы меня с собой.

Моя мать умерла в четверг. Все произошло очень быстро: она сидела, как обычно, уставившись стеклянным взглядом в пустоту, но вдруг зачем-то подняла глаза, плюнула на пол и неожиданно перестала дышать. Вот и все. Ее тело так и осталось на стуле, в той же застывшей позе, с руками, сложенными на коленях. Я посмотрел на ее бледный череп, на знакомое, бессмысленное выражение лица, и что-то сказал, не помню что.

Сотрудники бюро ритуальных услуг приехали только часа через два. Из-за снега, объяснили они. На самом деле они просто считают, что в таких делах спешить не обязательно: мертвые никуда не торопятся.

Они приехали втроем. Двое, те, что постарше, были в серых плащах, третий — в расстегнутом синем пальто, судя по всему, подмастерье: лет двадцати, с короткими рыжими волосами, в руках три больших мокрых зонта, с которых на пол капала вода. Прежде чем подойти к трупу, все трое по очереди пожали мне руку со словами: Примите наши соболезнования. Потом я подвел их к матери: ее тело обмякло, ноги разъехались в стороны.