Изменить стиль страницы

И вот мы здесь, в этой синей комнате, увешанной фотографиями и уставленной фарфоровыми безделушками. Похоже на странный музей детского барахла: куда ни глянь, повсюду тряпичные куклы, резиновые зверушки и миниатюрные домики. Целое скопище искусственных глаз молча следит за каждым нашим движением. Это таинственные обитатели особого мира безымянной девочки (то есть имя у нее было, но я его, как обычно, не запомнил), которая, похоже, никогда не покидала свою миниатюрную вселенную, поскольку была прикована к постели поразительным сочетанием самых разнообразных болезней.

Ее мать и две сестры остались за дверью. Еще до нашего приезда они решили, в чем ее будут хоронить: в ногах кровати лежит легкое темное платьице, пахнущее нафталином, вероятно, еще совсем не ношеное. У девочки безмятежное, кроткое выражение лица, она похожа на спокойно спящего маленького ребенка.

Ты готов? — шепчет Никанор, положив руку мне на плечо.

Думаю, да, отвечаю я, но, должно быть, не очень уверенно; у него вырывается вздох, означающий то ли нетерпение, то ли нерешительность.

Она очень симпатичная. Тебе нравится?

Да.

Ну, и что бы ты хотел с ней сделать?

Его вопрос сбивает меня с толку, за все это время я так и не нашел правильного ответа. Я мог бы воспользоваться тем, что видел, работая с Педро: его животные фантазии — такие простые и ясные, их нетрудно сымитировать, достаточно подойти к девочке, осторожно снять с нее халатик, расстегнуть штаны — и вперед, шаг за шагом. Но мне хотелось совершенно другого, думаю, старик тоже прекрасно это понимал.

Укусить, говорю я наконец полушепотом, задержав взгляд на чучелах двух кроликов со странной табличкой в форме сердца, на которой написано: Синьор и синьора Б.

Прости, что?

Я хочу укусить ее. Укусить ее, и услышать, как бьется ее сердце.

Начальник морщит лоб. Я не понимаю смысла этой гримасы: может, он разочарован, или ему просто любопытно, кто знает.

Ну, тогда давай, говорит он, глядя на часы в виде маленькой пластмассовой ветряной мельницы, которые тикают на тумбочке супругов Б. У тебя как минимум десять минут.

Интересно, почувствую ли я вкус, или запах? Может, если впиться зубами в эту землистую кожу, мои десны ощутят какую-то вибрацию, мне ведь хочется именно этого — познать трепет неутолимого голода? Я медленно наклоняюсь к голове, теперь она всего в нескольких сантиметрах от моего носа, я вижу темные круги вокруг запавших глаз, неестественно распухшие веки, тело ничем не пахнет, будто покрытое слоем гладкого стекла. Скоро оно будет пахнуть ментолом: на заключительном этапе нашей работы мы всегда обмываем труп, протираем всю его поверхность влажной губкой с мылом, но сейчас не время, это мы сделаем позже. Я опускаюсь на колени, опираюсь локтями на край матраса (если бы кто-то в этот момент вошел в комнату, он подумал бы, что я молюсь), еще раз оглядываюсь на Никанора, он внимательно смотрит на меня, пытаясь понять то, что я сам не могу объяснить.

Кто я, что я здесь делаю? И кто ты, кем была ты, мертвая хозяйка супругов Б? Ты когда-нибудь думала о той минуте, когда твой взгляд уже не будет отражаться в их глазах? Тебе страшно? Ты слышишь мой голос? Может, тебя мучает тот же сон, что и меня?

Я закрываю глаза, сжимаю зубы, и, погрузившись во тьму опущенных век, вдруг замечаю, как тяжелеет и учащается мое дыхание, превращаясь в мучительные всхлипы, которые приходится с силой выталкивать из легких.

Я медленно открываю рот, чувствуя, как слюна становится липким налетом, покрывающим язык, как пересыхают стенки горла. Я обхватываю губами ледяной палец девочки и прижимаюсь щекой к ее твердой груди. Я думаю о синьоре Б, о немом крике, который, может быть, бьется в ее мохнатом тельце и умоляет меня остановиться, встать и уйти прочь.

Ну же, кусай, вкрадчиво подгоняет меня старик чужим, незнакомым голосом.

Он подошел ко мне и теперь стоит рядом, я не вижу его, но чувствую его горячее и шумное дыхание, оно касается моей шеи, словно призрачный клинок.

Давай, настаивает он, и на долю секунды мне кажется, что если я не укушу, он сам примется кусать меня, завершая работу, начатую во сне, он растерзает меня прямо здесь, на этой кровати, скоро я увижу свою живую кровь на коже мертвой девочки.

Я одним движением стискиваю зубы, изогнутый ноготь задевает нёбо, он слишком короткий, чтобы поцарапать, он не может сопротивляться, не может вообще ничего сделать. Синьоры Б кричат, плачут, если бы они могли сойти со своей дурацкой подставки, то убили бы меня, вонзили бы свои резцы в мое горло, но они беспомощны, безобидны, совсем как я со своими клыками, которые, несмотря на все усилия, не могут причинить боль. Я снова сжимаю челюсти, еще сильнее, и прижимаюсь ухом к груди девушки, придавливаю ее своей тяжестью, пытаясь расслышать крик — где же ты, где ты, черт возьми?! — чуть слышное биение, которое легко перепутать с дыханием Никанора, он нависает надо мной, я не вижу его, но чувствую, что он повторяет мои движения, мы вместе впиваемся в плоть, высасывая последние остатки радости из этого покинутого тела, мы ищем что-то, чего больше нет, чего, возможно, никогда не было — таинственный, призрачный шепот жизни.

Алессандро Де Рома

Вещи

Я не мог уснуть. Кошмар длился уже дней десять, и я был уверен, что живым из него не выберусь. Бессонница порождала бредовые видения и мысли о самоубийстве. Я метался в постели, путаясь в дешевых ветхих простынях, пропитанных моим запахом, — красных выцветших простынях цвета засохшей крови. По моим венам разливалась ожесточенная ненависть к жизни. Измученный, уставший бороться с ночью, я в конце концов садился в постели и принимался разглядывать шкаф и его сорванные с петель дверцы, освещенные уличными фонарями на виа Маджента и вывеской пиццерии «Золотая печь Лоредана и Пипина». Я терял счет времени. Пока я оставался в этом кататоническом лимбе, надежды на то, что мне удастся уснуть, не было никакой. И тогда, смирившись, я нашаривал тапки, выходил из спальни и падал на диван в гостиной, чтобы не чувствовать больше своего запаха и не видеть скомканных истрепанных простыней — моего поля боя.

Убедившись, что все попытки уснуть бесполезны, в четвертом часу утра я выходил из дома и направлялся по пустынным улицам куда глаза глядят, пешком или на велосипеде.

Мой отец умер несколько недель назад: инсульт. Мы не разговаривали много лет, хотя жили в нескольких сотнях метров друг от друга, и каждую неделю я приходил к нему поработать в саду, которым он не занимался.

Поначалу его смерть, казалось, нисколько меня не задела, но постепенно во мне разрасталась невыносимая тоска. Сам того не замечая, я перешел от равнодушия к упорному отчаянию, к постоянной неодолимой боли. После смерти отца на меня свалились все его вещи. Как будто груда мусора. Он умер, а меня затопили его вещи. Все, что осталось от нашей семьи.

Все вещи, которые ему принадлежали, тяготели над совестью, как преступление. И хотя я не любил отца, и он не любил меня, я, пока он был жив, никогда не осмелился бы передвинуть даже какую-нибудь статуэтку в его доме, независимо от того, увидит он это или нет. Теперь я владел его вещами и решал, сохранить им жизнь или уничтожить, сжечь. А вещи любили меня, было естественно, что их тянет ко мне. Их полноправному владельцу.

Одежда, чашки с невыводимым налетом от ежедневного чая, из которых он пил много лет; письма, открытки, старые газеты, остатки еды в холодильнике: колбаса, йогурт, сыр.

И вместе со всем этим он оставил мне дом стоимостью в 180 000 евро, шесть облигаций по 5000 евро каждая и старую, двенадцатилетнюю Lancia Ipsilon.

Я чувствовал сильнейшую боль, но не знал, как ее выразить. У меня не было ни слов, ни друзей. Мне надо было найти стадо, внезапно я ощутил неодолимую потребность в общении, которая железными клещами сжимала сердце. Ощущение потерянности делало тем мучительнее мои страдания, что я был один. Я был готов на все: унижаться, плакать, только бы найти друга. В отчаянии, в состоянии, когда ты наименее привлекателен для других, надеяться победить одиночество, конечно, нельзя. Кому нужен одинокий эгоист, каким я стал.