Изменить стиль страницы

Его там не оказалось.

Пока Жак искал свободный уголок, его окликнул молодой немец, Кирхенблат, с которым он познакомился в Берлине и несколько раз встречался в Женеве. Кирхенблат завтракал с одним товарищем и настоял, чтобы Жак подсел к их столику. Товарищ был тоже немец, по фамилии Вакс. Жак его не знал.

Два эти человека любопытным образом отличались друг от друга. "Они довольно хорошо символизируют два характерных для Восточной Германии типа, подумал Жак, — тип вождя и… противоположный!"

Вакс был когда-то рабочим-металлистом. Ему было лет сорок; у него были крупные, грубоватые черты лица, в которых проступало что-то славянское; широкие скулы, честный рот, светлые глаза, выражавшие настойчивость и некоторую торжественность. Его огромные ладони были раскрыты, словно инструменты, готовые для работы. Он слушал, одобрял кивком головы, но говорил мало. Все в нем, казалось, свидетельствовало о душе, не знакомой с сомнением, о спокойном мужестве, о выносливости, о любви к дисциплине, об инстинкте верности.

Кирхенблат был значительно моложе. Его маленькая, круглая голова на тонкой шее по форме напоминала череп какой-то птицы. Скулы у него были не широкие, как у Вакса, а острые, выступающие бугорком под глазами. Лицо, обычно серьезное, по временам оживлялось улыбкой, внушавшей какое-то тревожное чувство: эта улыбка внезапно раздвигала углы его рта, растягивала веки, собирала складки на висках и обнажала зубы; чувственный, немного жестокий огонек загорался тогда в его взгляде. Так иногда обнажают, играя, клыки прирученные волки. Он был уроженец Восточной Пруссии, сын учителя; один из тех культурных немцев, ницшеанцев, каких Жаку нередко приходилось встречать в передовых политических кругах Германии. Законов для них не существовало. Особое понимание чувства чести, известный рыцарский романтизм, вкус к свободной и полной опасностей жизни объединяли их в своего рода касту, преисполненную сознанием своей аристократичности. Восстав против социального строя, в недрах которого, однако же, сформировался его интеллект, Кирхенблат существовал как бы около международных революционных партий, будучи слишком анархичным по темпераменту, чтобы безоговорочно примкнуть к социализму, и инстинктивно отвергая эгалитарные и демократические теории, так же как и феодальные привилегии, еще существовавшие в императорской Германии.

Беседа — на немецком языке, ибо Вакс с трудом понимал по-французски, сразу же завязалась вокруг вопроса о позиции Берлина по отношению к австрийской политике.

Кирхенблат был, видимо, хорошо осведомлен о настроениях, господствовавших среди высших должностных лиц империи. Он только что узнал, что брат кайзера, принц Генрих, послан с особой срочной миссией в Лондон к английскому королю, это был официальный шаг, который в данный момент свидетельствовал, казалось, о личном стремлении Вильгельма II навязать Георгу V свою точку зрения на австро-сербский конфликт.

— Какую точку зрения? — спросил Жак. — В этом весь вопрос… В какой степени поведение имперского правительства носит характер шантажа? Траутенбах, с которым я виделся в Женеве, утверждает, что ему известно из верного источника, будто кайзер лично отказывается признавать неминуемость войны. И, однако, невероятным представляется, чтобы Вена могла действовать с такой дерзостью, не будучи уверенной в поддержке со стороны Германии.

— Да, — сказал Кирхенблат. — По-моему, весьма вероятно, что кайзер принял и одобрил в основном австрийские требования. И даже что он заставляет Вену действовать как можно быстрее, чтобы Европа как можно скорее очутилась перед совершившимся фактом… В сущности, это ведь подлинно пацифистская позиция… — Он лукаво улыбнулся. — Ну да! Ведь это лучший способ избежать русского вмешательства! Ускорить австро-сербскую войну для спасения европейского мира… — Внезапно он снова стал серьезным. — Но так же очевидно, что кайзер, имея таких советников, как те, кто его окружает, взвесил весь возможный риск: риск русского вето, риск всеобщей войны. Дело только в том, что он, видимо, расценивает этот риск как пустячный. Прав ли он, вот в чем вопрос. — Лицо его опять исказилось мефистофельской улыбкой. В настоящий момент я представляю себе кайзера как игрока с прекрасными картами в руках и робкими партнерами перед собою. Конечно, ему приходит в голову, что он может проиграть, если ему вдруг не повезет. Всегда рискуешь проиграть… Но, черт возьми, карты отличные! И как можно настолько опасаться невезения, чтобы отказаться от крупной игры?

Какая-то особая резкость в голосе Кирхенблата, его дерзкая улыбка рождали ощущение, что ему по собственному опыту известно, что значит иметь в руках хорошие карты и смело идти на риск.

XXIX. Пятница 24 июля. — Размышления г-жи де Фонтанен у гроба Жерома

Тело Жерома де Фонтанена положили в гроб рано утром, как это было принято в клинике; и тотчас же вслед за этим гроб был перенесен в глубь сада, в павильон, где администрация разрешала умершим больным дожидаться похорон, — как можно дальше от живых больных.

Госпожа де Фонтанен, почти не покидавшая комнаты мужа все то время, пока длилась его агония, обосновалась теперь в узком полуподвальном помещении, куда перенесли тело. Она была одна. Женни только что вышла: мать поручила ей сходить на улицу Обсерватории за траурной одеждой, которая понадобится им обеим для завтрашней церемонии; и Даниэль, проводивший сестру до калитки, задержался в саду, чтобы выкурить папиросу.

Сидя в тени на соломенном стуле под окошечком, освещавшим подвал, г-жа де Фонтанен готовилась провести здесь последний день. Глаза ее были устремлены на гроб, ничем пока не украшенный и установленный на черных козлах посреди комнаты. О личности покойного говорил теперь лишь один внешний признак — медная дощечка с выгравированной на ней надписью:

ЖЕРОМ-ЭЛИ ДЕ ФОНТАНЕН

11 МАЯ 1857 г. — 23 ИЮЛЯ 1914 г.

Она чувствовала себя очень уверенной и спокойной: она была под покровом божиим. Кризис того, первого вечера, момент слабости, вполне извинительный, — ведь драма разразилась так внезапно, — теперь прошел; теперь в ее горе не было ни безрассудства, ни остроты. Она привыкла жить в доверчивом контакте с той Силой, которая регулирует Жизнь вселенной, с тем Всё, в котором каждому из нас предстоит когда-нибудь растворить свою эфемерную оболочку; и смерть не внушала ей никакого страха. Даже будучи молодой девушкой, она не испытала ужаса перед трупом своего отца; она ни на мгновение не усомнилась, что этот руководитель, которого она так чтила, останется духовно с нею даже после распада его физического облика; и действительно, она никогда не лишилась его поддержки, никогда, — на этой неделе она получила лишнее тому доказательство: этот пастырь не переставал принимать участие в ее интимной жизни, в ее борьбе, помогать ей при разрешении трудных вопросов, вдохновлять все решения, которые она принимала…

Точно так же и теперь она не могла воспринимать смерть Жерома как конец. Ничто не умирает: все видоизменяется, сменяются времена года. Перед этим гробом, навеки закрытым над бренной плотью, она ощущала мистическую экзальтацию, аналогичную тому чувству, которое овладевало ею каждую осень, когда она наблюдала в своем саду в Мезоне, как листья, распустившиеся у нее на глазах весной, теперь опадают один за другим в свой положенный час, и это опадание никак не отражается на стволе, живущем своими тайными силами, на стволе, где таятся жизненные соки, где неизменно пребывает жизненная Субстанция. Смерть оставалась в ее глазах проявлением жизни, и созерцать без всякого ужаса это неизбежное возвращение в лоно матери-земли значило для нее смиренно приобщаться к всемогуществу божию.

В помещении было прохладно, как в недрах гробницы, здесь носился нежный, немного приторный запах роз, которые Женни положила на крышку гроба. Г-жа де Фонтанен машинально терла ногти на пальцах правой руки о левую ладонь. (Она привыкла каждое утро, закончив свой туалет, присаживаться на несколько минут к окну и, полируя себе ногти, предаваться на пороге нового дня краткому размышлению, которое она называла своей утренней молитвой; эта привычка создала у нее рефлекс — полировка ногтей и обращение к Духу божьему находились в некоей неразрывной связи.)