Изменить стиль страницы

Взгляд молодой женщины снова потерялся где-то в залитом солнцем саду. После непродолжительного молчания она, не глядя на него, промолвила:

— Странная штука — жизнь… Ты не находишь? В двадцать пять лет я чувствую себя такой старой… (Она запнулась.) Такой одинокой…

— Одинокой?..

— Да, — ответила она, продолжая глядеть вдаль. — Мать, прошлое, молодость — все это далеко, далеко… Детей у меня нет… И это дело безнадежное — никогда, никогда я не смогу иметь детей…

Она говорила тихим и спокойным голосом, без всякого отчаяния.

— У тебя есть муж… — нерешительно произнес Даниэль.

— Муж, да… У нас глубокая, прочная привязанность друг к другу… Он умный, добрый… Он делает все, что может, только бы мне было хорошо.

Даниэль молчал.

Она сделала один шаг по направлению к стене, прислонилась к ней и продолжала, не повышая голоса и слегка подняв голову, словно решилась наконец сказать все, не боясь слов:

— Но видишь ли, несмотря на все это, у нас с Феликсом очень мало общего… Он на тринадцать лет старше меня и никогда не обращался со мной как с равной… Впрочем, он ко всем женщинам относится как-то по-отечески, немного снисходительно, как к своим больным…

Внезапно в воображении Даниэля возникла фигура Эке с его седеющими висками, испещренными мелкими морщинками, с его близорукими глазами, с его скромностью, собранностью и точностью движений. Почему он женился на Николь? Сделал это бездумно? Как срывают на ходу соблазнительный плод? Или, скорее, хотел внести в свою трудовую жизнь немного молодости и естественной грации, которой ему, вероятно, всегда не хватало?

— К тому же, — продолжала Николь, — у него своя жизнь, жизнь хирурга. Ты сам знаешь, что это такое. Он принадлежит другим с утра до вечера… Большей частью он даже ест совсем не в те часы, когда я… Впрочем, это даже лучше: когда мы вместе, нам почти не о чем говорить друг с другом, нечем делиться, и вкусы у нас во всем различные, и ни одного общего воспоминания ничего… О, мы никогда не ссоримся, у нас никогда не бывает разногласий… — Она засмеялась. — Ведь стоит ему высказать малейшее желание, какое бы оно ни было, я говорю: да… Я заранее хочу того, чего хочет он. — Она больше не смеялась и странно медленно произнесла: — Мне все до такой степени безразлично!

Она тихо отделилась от стены и стала с рассеянным видом спускаться по ступенькам невысокого крыльца. Даниэль следовал за ней, не говоря ни слова. Внезапно она повернулась к нему и промолвила с улыбкой:

— Вот тебе пример! Этой зимой он заказал новые книжные шкафы для маленькой гостиной и решил продать секретер красного дерева, который теперь некуда было поставить. Эта вещь — память моей матери. Но мне было все равно: у меня ничего нет, и я ничем не дорожу. Пришлось вынуть из этого секретера все, что в нем находилось. Он был полон бумаг, которых я никогда не разбирала, — там лежала переписка моих родителей, старые счетные книги, бабушкины письма, разные извещения о семейных событиях, письма от друзей… Все наше прошлое, Реннская улица, Руайя, Биарриц… Целая груда всякого старья, старые позабытые истории, старые, уже умершие люди… Я все перечитала от первой до последней страницы, прежде чем бросить в огонь… И целые две недели плакала над всем этим. — Она опять засмеялась. — Чудесные две недели!.. Феликс даже не подозревал ни о чем. Он бы и не понял. Он ничего не знает обо мне, о моем детстве, о моих воспоминаниях…

Неторопливо шли они через сад. Проходя мимо больных, она понизила голос:

— Теперь еще ничего… Но будущее — вот чего я иногда боюсь… Понимаешь, сейчас каждый из нас занимается своим: у него есть больница, деловые встречи, пациенты; у меня — хождение по магазинам, в гости; кроме того, я снова взялась за скрипку и немного занимаюсь музыкой с приятельницами; несколько раз в неделю мы у кого-нибудь обедаем; при том положении, которое занимает Феликс, приходится вести довольно широкую жизнь… Но что будет потом, когда он бросит практику, когда мы перестанем выезжать?.. Вот чего я боюсь… Что с нами будет, когда мы постареем и придется долгими вечерами сидеть друг против друга у горящего камина?

— То, что ты говоришь, ужасно, бедненькая моя Нико, — прошептал Даниэль.

Она вдруг громко расхохоталась, и это прозвучало как неожиданное пробуждение ее молодости.

— Глупый ты! — Сказала она. — Я ведь не жалуюсь. Такова жизнь — вот и все. Другим тоже не лучше, Наоборот, Я еще одна из самых счастливых… Но плохо, что в детстве воображаешь себе бог знает что… какую-то сказочную жизнь.

Они подошли к воротам.

— Я рада, что повидалась с тобой, — сказала она. — В форме ты просто великолепен!.. Когда ты кончаешь службу?

— В октябре.

— Уже?

Он засмеялся:

— Для тебя-то время пролетело быстро.

Она остановилась. Солнечные блики трепетали на ее коже, блестели на зубах и местами придавали ее волосам прозрачные оттенки светлого черепахового гребня.

— До свиданья, — сказала она, братски протянув ему руку. — Передай Женни — я очень жалею, что нам так и не удалось с ней повидаться. А когда зимою я опять переселюсь в Париж, ты время от времени приходи ко мне в гости… Хотя бы из простого великодушия… Будем болтать, изображать двух старых друзей, перебирать воспоминания… Смешно, как это я с возрастом привязываюсь к прошлому… Так придешь? Обещаешь?

На мгновение он погрузил свой взор в прекрасные глаза, немножко слишком большие, немножко слишком круглые, но полные такой прозрачной чистоты.

— Обещаю, — сказал он почти торжественно.

XXX. Пятница 24 июля. Женни днем в пустой квартире на улице Обсерватории

В этот день, впервые с воскресенья, Женни смогла выбраться из клиники; за это время ей лишь изредка удавалось пройтись вместе с Даниэлем по саду, В столь новом для нее соседстве со смертью она прожила эти четыре бесконечных дня, как тень среди живых: все, что происходило вокруг нее, казалось ей непонятным, чуждым. И потому, как только брат посадил ее в машину, как только она оказалась одна на залитом солнцем бульваре, ее охватило невольное чувство облегчения. Но оно продолжалось лишь краткий миг. Не успел автомобиль доехать до ворот Шамперре, как она почувствовала, что к ней опять возвращается то глубокое и неопределенное смятение духа, которое мучило ее уже четыре дня. И ей даже показалось, что это смятение, не сдерживаемое более присутствием посторонних людей, угрожающе возросло теперь, когда она осталась одна.

В час пополудни такси остановилось у дверей ее дома, и она вышла.

Постаравшись, на сколько было возможно, сократить соболезнующие излияния и расспросы консьержки, она быстро поднялась в квартиру.

Там царил полнейший беспорядок. Все двери были широко раскрыты, точно жильцы спасались бегством. В комнате г-жи де Фонтанен одежда, валявшаяся на постели, ботинки, разбросанные на полу, открытые ящики наводили на мысль о краже со взломом. На маленьком круглом столике, за которым обе женщины, уже в течение двух лет не имевшие прислуги, совершали обычно свою недолгую трапезу, виднелись остатки прерванного обеда. Все это надо было убрать, чтобы завтра, по возвращении с кладбища, матери не пришли слишком ярко на память при виде этого мрачного хаоса те ужасные минуты, которые она пережила в воскресенье вечером.

Подавленная, не зная, с чего ей начинать, Женни прошла к себе в комнату. По-видимому, она забыла затворить перед уходом окно: ливень, прошедший накануне, залил паркет; от порыва ветра разлетелись во все стороны письма на ее маленьком бюро, опрокинулась ваза, осыпались цветы.

Медленно снимая перчатки, она созерцала этот беспорядок. Она старалась собраться с мыслями. Мать дала ей самые подробные инструкции. Надо было взять ключ в секретере, открыть чулан, порыться в гардеробе, в ящиках, в чемоданах, разыскать зеленую картонку, в которой находились две траурных накидки и креповые вуали. Машинально сняла она с вешалки блузу, в которой по утрам убирала комнаты, и облачилась в это рабочее платье. Но силы изменили ей, и она вынуждена была присесть на край кровати. Тишина, наполнявшая квартиру, тяжело давила ей на плечи.