Изменить стиль страницы

Через несколько минут на край скамейки присел другой прохожий. В руке у него было несколько небрежно сложенных газет. С уверенностью можно было сказать, что это иностранец, и почти наверняка славянин. Низко надвинутая на лоб кепка скрывала верхнюю половину лица. Солнце бросало два светлых пятна на плоские скулы. Лицо было бритое — лицо уже пожилого человека, изборожденное морщинами, энергичное. Загорелая кожа цвета хлебной корки своеобразно гармонировала с глазами; под кепкой настоящий цвет их разобрать было трудно, но они были светлые, голубые или серые, и странно лучистые.

Человек вынул из кармана небольшую сигару и, повернувшись к Жаку, вежливо дотронулся до козырька своей кепки. Чтобы зажечь сигару о папиросу Жака, ему пришлось наклониться, опираясь о скамейку рукой, державшей газеты. Их взоры скрестились. Человек выпрямился и снова положил газеты к себе на колени. Он очень ловко взял газеты соседа, оставив свои на скамейке рядом с Жаком, который тотчас же небрежным движением положил на них руку.

Глядя куда-то вдаль, не шевеля губами, голосом едва различимым деревянным голосом чревовещателя, которым научаются говорить в тюрьмах, человек прошептал:

— Конверт в газетах… Там же последние номера "Правды"[272]

Жак даже глазом не моргнул. Он продолжал самым естественным образом забавляться с детьми. Он далеко бросал мяч; дети устремлялись за ним; завязывалась схватка, веселая борьба; поймавший мяч с торжеством приносил его обратно, и игра возобновлялась.

Человек смеялся, и казалось, все это его тоже забавляло. Вскоре дети стали передавать мяч ему, потому что он бросал его дальше, чем Жак. И как только оба они оставались вдвоем, Княбровский пользовался этим и говорил, не разжимая зубов, короткими обрывистыми фразами, глухо, торопливо, но горячо.

— В Петербурге… В понедельник сто сорок тысяч забастовщиков… Сто сорок тысяч… Во многих кварталах — осадное положение… Телефонное сообщение прервано, трамваи стоят… Кавалергарды… Вызвали четыре полка с пулеметами… Казацкие полки, части…

Дети вихрем налетели на них, и конец его фразы превратился в кашель.

— Но полиция, генералы ничего не могут поделать… — продолжал он, забросив мяч на середину лужайки. — Волнения идут одно за другим. Правительство роздало к приезду Пуанкаре французские флаги, — женщины сделали из них красные знамена. Конные атаки, расстрелы… Я видел бой на Выборгской стороне… Ужасно!.. Потом у Варшавского вокзала… Потом в Старой Деревне. Потом ночью, в…

Он опять замолчал из-за детей. И внезапно с какой-то жадной нежностью схватил самого маленького, бледного, белокурого мальчугана лет четырех-пяти, смеясь, покачал его у себя на коленях и крепко поцеловал прямо в губы; потом опустил ошеломленного малыша на землю, взял мяч и бросил его.

— Забастовщики безоружны… Булыжники, бутылки, бидоны с керосином… Чтобы задержать полицию, они поджигают дома… Я видел, как горел Сампсониевский мост… Всю ночь повсюду пожары… Сотни убитых… Сотни и сотни арестованных… Все под подозрением… Наши газеты запрещены уже с воскресенья… Редакторы в тюрьме… Это революция… Да и пора: иначе была бы война… Твой Пуанкаре подгадил нам, здорово подгадил…

Обратив лицо в сторону лужайки, где суетилась детвора, он старался делать вид, что смеется, но ему удавалось только сложить губы в какую-то угрюмую усмешку.

— Теперь я пойду, — мрачно произнес он. — Прощай!

— Да, — сказал Жак. Это слово вырвалось вместе со вздохом, хотя кругом никого не было, затягивать свидание не имело смысла. Подавленный, он прошептал: — Ты возвращаешься… туда?

Княбровский ответил не сразу. Наклонив туловище, упираясь локтями в колени, устало опустив плечи, он созерцал песок дорожки у своих ног. Казалось, его поникшее тело поддалось внезапной слабости. Жак заметил по обеим сторонам его рта глубокие складки, проведенные самой жизнью и говорившие о покорности судьбе — или, вернее, о неистощимом терпении.

— Да, туда, — сказал он, поднимая голову. Взгляд его окинул пространство, сад, дальние фасады домов, синее небо и нигде не задержался; в нем было отрешенное и вместе с тем полное решимости выражение человека, готового на любые безумства. — Морем… из Гамбурга… Я знаю способ перейти границу… Но там, знаешь ли, нам становится трудно… — Не торопясь, он встал со скамейки. — Очень трудно.

И, наконец-то переведя свой взгляд на Жака, он вежливо дотронулся до козырька своей кепки, как случайный сосед, которому пора уходить. Глаза их встретились, — это было тревожное братское прощание.

— В добрый час![273] — шепнул он перед уходом.

Ребятишки провожали его смехом и криками, пока он не вышел за ограду. Жак следил за ним глазами. Когда русский скрылся из виду, он сунул в карман лачку газет, оставшуюся на скамейке, и, поднявшись, в свою очередь, мирно продолжал прогулку.

В тот же вечер, зашив в подкладку своего пиджака конверт, полученный от Княбровского, он сел в Брюсселе на парижской поезд. А на следующий день, в четверг, рано утром секретные документы были переданы Шенавону, который вечером должен был быть в Женеве.

XXVIII. Четверг 23 и пятница 24 июля. — Возвращение Жака в Париж

В этот же четверг, 23-го, Жак с утра направился в кафе "Прогресс" почитать газеты; он расположился в нижнем зале, чтобы ему не помешала "говорильня" на антресолях.

Отчет о процессе г-жи Кайо целиком заполнял первую страницу почти всех газет.

На второй и третьей странице некоторые газеты решились дать краткое сообщение о том, что в Петербурге забастовало несколько заводов, но что рабочие волнения были тотчас же прекращены благодаря энергичному вмешательству полиции. Зато целые страницы были посвящены описанию празднеств, данных царем в честь г-на Пуанкаре.

Что же касается австро-сербских "разногласий", то на этот счет пресса высказывалась как-то неопределенно. Одна заметка, видимо официозная, потому что она была всюду перепечатана, указывала, будто в русских правительственных кругах полагают, что в ближайшее время будет достигнуто дипломатическим путем некоторое ослабление напряженности. Большая часть газет высказывала в весьма любезной форме полное доверие к Германии, которая во время балканского кризиса всегда умела внушить умеренность своему австрийскому союзнику.

Лишь "Аксьон франсез"[274] открыто выражала беспокойство. Для нее это был прекрасный случай более резко чем когда-либо выставить напоказ всю специфическую слабость республиканского правительства в вопросах внешней политики и заклеймить "антипатриотизм" левых партий. Особенно доставалось социалистам. Не довольствуясь своими каждодневными — на протяжении ряда лет — утверждениями, что Жорес предатель, продавшийся Германии, Шарль Моррас, выведенный из себя громкими призывами к интернациональной солидарности и миру, непрерывно исходившими от "Юманите", теперь, казалось, почти открыто взывал к какой-нибудь новой Шарлотте Корде[275], чей кинжал должен был бы освободить Францию от Жореса. "Мы никого не хотим призывать к политическому убийству, — писал он осторожно и вместе с тем дерзновенно, — но пусть г-н Жорес трепещет! Его статья способна внушить какому-нибудь безумцу желание разрешить посредством эксперимента вопрос, не изменится ли кое-что в неизбежном порядке вещей, если г-н Жан Жорес разделит судьбу г-на Кальмета". Кадье, спускавшийся вниз, быстро прошел мимо.

— Ты не поднимешься? Там идет жаркая дискуссия… Очень интересно: приехал из Вены один австриец, товарищ Бем, посланный сюда по партийному делу… Он говорит, что австрийская нота будет направлена в Белград сегодня вечером… Как только Пуанкаре покинет Петербург.

вернуться

272

"Правда". — Эта большевистская газета издавалась с 1912 г.

вернуться

273

В подлиннике по-русски. — Ред.

вернуться

274

"Аксьон франсез" ("l'Action francaise") — парижская газета, орган монархической и шовинистической группировки того же названия. Выходила с 1908 г. Ее вдохновителем и редактором был французский писатель Шарль Моррас (1862–1952).

вернуться

275

Корде Шарлотта-Марианна (1768–1793) — убийца Марата.