Изменить стиль страницы

— Да. Тайна раскрыта.

Он дал ей письмо и отошел в чащу розовых кустов. Потом, видя, что она дочитала и стоит неподвижно с исписанными листами в опущенной руке, снова подошел к ней.

— Ну как?

— Чудесно изложено. Мне думается, лучше и нельзя было бы изложить. Благодарю, дорогой.

— Ты ничего не хотела бы вычеркнуть?

Она покачала головой.

— Нет; чтобы понять, он должен знать все.

— Так же думал и я, и все-таки — претит мне это!

У него было такое чувство, точно ему это претит сильнее, чем ей. Ему легче было говорить о вопросах пола с женщиной, чем с мужчиной; к тому же она всегда была естественной, искренней, в ней не было, как в нем, глубокой форсайтской скрытности.

— Не знаю, поймет ли он даже теперь, Джолион? Он так молод; и физическая сторона его отталкивает.

— Это он унаследовал от моего отца: тот относился ко всему такому брезгливо, как девушка. Не лучше ли написать заново и просто сказать ему, что ты ненавидела Сомса?

Ирэн покачала головой.

— Ненависть — только слово. Оно ничего не передает.

Нет, лучше так, как написано.

— Хорошо. Завтра письмо уйдет.

Она подняла к нему лицо, и перед множеством увитых цветами окон большого дома он поцеловал ее.

II. ИСПОВЕДЬ

Попозже днем Джолион задремал в старом кресле. На голенях у него вверх переплетом лежала раскрытая «La Patisserie de la Reine Pedauque» <"Харчевня королевы Педок" (роман А. Франса).>, и, перед тем как уснуть, он думал: «Будем ли мы когда-нибудь по-настоящему любить французов как народ? Будут ли они когда-нибудь по-настоящему любить нас?» Сам он всегда любил французов, освоившись с их остроумием, их вкусами, их кухней. Перед войной, когда Джон учился в частной закрытой школе, они вдвоем с Ирэн часто ездили во Францию. И роман его с Ирэн начался в Париже — его последний и самый длительный роман. Но французы... англичанин не может их любить, если не научился глядеть на них как бы со стороны, глазом эстета. На этом печальном заключении он задремал.

Проснувшись, он увидел Джона, стоявшего между ним и дверью на террасу. Мальчик, очевидно, пришел из сада и ждал, пока отец проснется. Джолион улыбнулся спросонок. Как хорош его сын — чуткий, ласковый и прямой! Потом сердце его неприятно дернулось, ощущение дрожи пробежало по телу. Джон! И эта исповедь! Он сделал усилие, чтобы не утратить власти над собою.

— Здравствуй, Джон! Откуда ты свалился?

Джон нагнулся и поцеловал его в лоб.

Только тогда Джолион заметил, какое у него лицо.

— Я приехал, чтобы сказать тебе кое-что, папа.

Всеми силами Джолион старался совладать с беспокойным ощущением в груди — там что-то дергалось и клокотало.

— Хорошо, садись, друг мой! Ты показался маме?

— Нет.

Вспыхнувшая на лице мальчика краска сменилась бледностью; он сел на ручку старого кресла, как в давние дни Джолион сам садился, бывало, рядом со своим отцом, а тот вот так же в нем полулежал. Ручка кресла была его узаконенным местом, пока не настал между ним и отцом чае разрыва. Неужели теперь он дожил до такого же часа со своим сыном? Всю жизнь он, как яд, ненавидел сцены, избегал ссор, шел спокойно своей дорогой и не мешал Другим. Но теперь, у последнего предела, ему, по-видимому, предстояла сцена мучительней всех тех, которых он избежал. Он опустил забрало над своим волнением и ждал, чтобы сын заговорил.

— Папа! — медленно сказал Джон. — Я женюсь на Флер.

«Так и есть!» — подумал Джолион. У него перехватило дыхание.

— Я знаю, что тебе и маме не нравится эта мысль. Флер говорит, что мама была невестой ее отца перед тем, как вышла за тебя. Конечно, я не знаю, что там произошло, но это было так давно. Я люблю ее, папа, и она говорит, что любит меня.

Странный звук вырвался у Джолиона — не то смех, не то стон.

— Тебе девятнадцать лет, Джон, а мне семьдесят два. Как нам понять друг друга в таких вещах?

— Ты любишь маму, папа; ты должен понимать, что мы чувствуем. Несправедливо, чтобы те старые дела портили наше счастье!

Поставленный лицом к лицу со своею исповедью, Джолион решил обойтись без нее, если будет хоть малейшая возможность. Он положил руку сыну на плечо.

— Видишь ли, Джон, я мог бы затягивать дело разговорами о том, что вы оба слишком молоды и сами еще не знаете себя — и все такое, но ты не стал бы слушать меня, и к тому же дело не в этом: молодость, к сожалению, излечивается сама собою. Ты с легкостью говоришь о «тех старых делах», не зная о них, как ты сам откровенно заявил, ровно ничего. Скажи, разве я когда-либо давал тебе повод сомневаться в моей любви к тебе или в моей искренности?

В менее тревожное мгновение он, верно, позабавился бы тем, что его, слова вызвали столько противоречивых чувств: горячим рукопожатием мальчик постарался успокоить отца, но на лице его отразился страх перед тем, что последует за успокоением; однако Джолион почувствовал только благодарность за рукопожатие.

— Ты можешь верить тому, что я скажу. Джон, если ты не покончишь с этой любовью, ты сделаешь свою мать несчастной до конца ее дней. Верь мне, дорогой мой, прошлое, каково бы оно ни было, нельзя похоронить, нельзя!

Джон спрыгнул на пол.

"Девушка... — подумал Джолион. — Вот она идет, встает перед ним — сама жизнь — пылкая, прелестная, любящая!

— Я не могу, папа. Как же, просто так, на слово? Конечно не могу!

— Если б ты знал, что было, ты покончил бы с этим без колебания. Должен был бы. Поверь мне, Джон!

— Как ты можешь знать, что я стал бы думать? Папа, я люблю ее больше всего на свете.

Лицо Джолиона перекосилось, с мучительной медлительностью он сказал:

— Больше, чем мать, Джон?

По лицу мальчика, по его сжатым кулакам Джолион понимал, какую борьбу он переживает.

— Я не знаю, — вырвалось у него наконец, — не знаю!

Но отступиться от Флер из-за ничего, из-за чего-то, что мне непонятно, отступиться от нее, не веря, что причина хоть наполовину стоит того, — это... это значило бы...

— Почувствовать, что мы несправедливы, что мы тебе помеха, да? Но лучше так, чем то, что ты затеял.

— Я не могу. Флер любит меня, и я ее люблю. Ты хочешь, чтоб я верил тебе. Почему же ты мне не веришь, папа? Мы ни о чем не станем допытываться — будет так, точно ничего и не было. И это только заставит нас обоих еще больше любить тебя и маму.

Джолион засунул руку в карман пиджака, ню снова вынул ее пустую и сидел, пощелкивая языком о стиснутые зубы.

— Подумай, Джон, чем была для тебя твоя мать! У нее нет никого, кроме тебя: я недолго еще протяну.

— Почему? Не надо так говорить! Почему?

— Хорошо, — холодно сказал Джолион, — потому что так сказали мне врачи; только и всего.

— О папа! — воскликнул Джон и разразился слезами.

Слезы, которых он не видел у сына с тех пор, как тому исполнилось десять лет, глубоко потрясли Джолиона. Он яснее, чем когда-либо, понял, как страшно мягко сердце его мальчика, как много будет он страдать из-за этой истории и вообще в своей жизни. И беспомощно протянул вперед руку, не желая, да и не решаясь встать.

— Друг мой, — сказал он, — не надо, или ты заразишь и меня!

Джон подавил приступ рыданий и стоял очень тихо, от — вернув лицо.

«Что теперь? — думал Джолион. — Что мне ему сказать, чтобы тронуть его?»

— Кстати, не рассказывай этого маме, — начал он, — довольно с нее тревоги по поводу тебя. Я понимаю твои чувства. Но, Джон, ты достаточно знаешь ее и меня. Ты можешь не сомневаться, что мы не стали бы с легким сердцем портить твое счастье. Мой дорогой мальчик, у нас одна забота твое счастье; я по крайней мере думаю только в твоем счастье и о счастье твоей матери, а она Только о твоем. Все ваше будущее — твое и ее — поставлено на карту.

Джон обернулся. Его лицо было мертвенно бледно; глубоко запавшие глаза горели.

— Что же это? Что же это такое? Зачем вы оставляете меня в темноте?