Все остановились как вкопанные. Палииха сделала знак, что она желает вступить в единоборство с «шевцем карлою двенадцатым», так как это было ее неотъемлемое право. Мотренька было хотела протестовать, но Мазепа тихо остановил ее: «Нехай, доню, — вона и черта сдуже…»

Палииха сошла с коня, отдала его Охриму, подозвала одного казака с ратищем и взяла ратище из его рук. Сняла с плеча двустволку, осмотрела ее курки, осмотрела длинное трехгранное железное острие ратища и пошла прямо к берлоге. В нескольких саженях от берлоги на полянке росла старая осина, под которою Палииха и остановилась. Подняв затем ком мерзлой земли, она швырнула им в отверстие берлоги, швырнула другим комом, третьим… В берлоге что-то засопело и завозилось. Захрустел хворост — и из берлоги высунулась черная остромордая голова, поводя ушами. Палииха опять бросила мерзлым комом прямо в морду зверю. Медведь замотал головой, выскочил из берлоги и, рыча, пошел прямо на «Голиафа в юпке». Он шел быстро, переваливаясь всем грузным телом своим и понуря голову, словно бы собирался драться с бараном, лоб об лоб. Палииха стояла как вкопанная, расставив ноги в красных с подборами «сапьянцах» и приложив двустволку к правой щеке. Последовал выстрел. Пуля, задев верхнюю часть головы медведя у правого уха, засела где-то в шее. Медведь страшно заревел и стал на задние ноги, раскрыв передние мохнатые лапы словно для дружеских объятий. Страшно было видеть это двуногое чудовище на коротких мохнатых ногах, ступавших так, как ступают малые дети, с перевалкой, но плотно, грузно. Плотно стояла на своем месте и Палииха, держа длинное ратище наперевес. Едва медведь приблизился на расстояние ратища, как сильная рука Палиихи уже всадила его в грудь зверя. Зверь зашатался было, но в тот же момент, схватив передними лапами, сам как бы начал вдавливать в себя, так что оно прошло насквозь его тела и вышло в спину… Медведь двигался по ратищу, нанизывая на него свое страшное тело… Вот лапы его уже недалеко от рук Палиихи… вот-вот обнимут ее… Но страшная баба разом выпускает из рук конец ратища, медведь падает с ним на четвереньки, а Палииха новым выстрелом из двустволки пробивает череп своего противника… Медведь не устоял и, ткнувшись мордой в землю, распластался, словно копна черной шерсти.

Мотренька с испугом ухватилась за руку Мазепы… «Ох, таточко!»

Тут только присутствующие опомнились, как бы очнувшись от временного оцепенения, и бросились поздравлять победительницу. А Палииха, «низенько вклоняясь» панам и обращаясь к Мазепе, сказала:

— Прошу пана гетьмана не погордувати моим подарунком: нехай кожух оцего дядьки буде грити гетманьскии педагрические нижки.

Мазепа моргнув сивым усом, поморщился, но любезно отвечал: «Падам до ножек паньских…»

— Те-те-те! — засмеялась Палииха. — Я не ляховка, не пани Фальбовска… У мене ноги велики, а пан гетьман любе нижки малюсеньки…

Все засмеялись, не зная только, на какую пани Фальбовскую намекает Палииха, но Мазепа знал: он догадался, что злобная баба недаром язвит его, намекая на давно забытый грех молодости, когда… когда…

И перед старыми глазами его встала картина давно забытой молодости — целый ряд картин, отодвинутых от него на десятки лет, на полное полстолетие!..

Эх, молодость, молодость! Безумная молодость!..

Кто этот юный, ловкий, гибкий, как червонная таволга, на черном коне, освещенный майскою луной украинской ночи, пробирается к темному саду пана Фальбовского? Привычная лошадь чуть слышно, словно кошечка на бархатных лапках, пробирается к калитке сада и останавливается как вкопанная. С шитого шелками седельца соскакивает гибкий юноша, и когда луна упала на его лицо, то осветила те же самые изогнутые брови над теми же самыми ласковыми, не то чересчур добрыми, не то лукавыми глазами, которые теперь смотрят на убитого медведя — только те глаза, и брови, и все лицо, и русые усики, освещенные луной, на пятьдесят лет моложе этих, что смотрят на убитого медведя и на Палииху.

Да, это все он же подъехал к саду пана Фальбовского, он, Мазепа, но только не гетман с семьюдесятью годами и целым историческим, именно «мазепинским», циклом украинской истории на плечах, с подагрою и хирагрою в придачу к этому циклу, с дружбою могучего Петра новороссийского на тех же плечах, с целым коробом лукавства, обманов, козней, кровавых битв и клятвопреступлений, — а Мазепа — паж, ловкий, дерзкий, лживый, только что удаленный от двора Иоанна — Казимира за шляхетский гонор не у места, за горячность, за буйство, за обнажение сабли в королевских покоях…

Как гибок телом тот, паж, и как лукав умом этот, гетман, что стоит рядом с Мотренькою и глядит на убитого медведя!..

Перед пажем как бы сама собой открывается настежь калитка сада. Паж входит в прямую освещенную луной аллею и поворачивает в узкую боковую аллейку. Навстречу ему идет что-то закутанное легкой тканью. При приближении пажа ткань спадает с этого чего-то, и лунным светом освещается прелестнейшая чернокудрая головка… «Сердце мое! Душа моя!..»

И тихо-тихо в саду, тихо всю ночь до зари — только лягушки проквакали до утра в ближнем пруду, да соловей, сам не ведая зачем, а может, просто от бессонницы надрывался всю ночь в густом кусту крыжовника, да в голубом павильоне слышались иногда не то стоны, не то шепот страстный, не то жаркие поцелуи — не то все это вместе… О, безумная молодость!

А вот и другая такая же ночь проносится перед семидесятилетними очами гетмана…

Тот же паж Мазепа пробирается к тому же саду. Все так же светит луна — сводница, все так же квакают лягушки в пруду, все так же не спится соловью, и он трещит — надрывается… Вот Мазепа уже у калитки — сходит с коня… «Кто идет!» — кричит кто-то над самым ухом юноши, и шесть, а то и более, сильных рук схватывают его, словно клещами… «А, негодяй! Ты к моей жене!» — узнает Мазепа голос пана Фальбовского. «Нет… нет!» — отрицает несчастный…

И юный паж, раздетый донага, привязанный на спину своей лошади головою к хвосту, мчится по степи, освещаемый майскою луной… О, безумная молодость!..

Мазепа — гетман вздрагивает…

— Вам холодно, тато? — участливо спрашивает Мотренька.

— Холодно, доню, — отвечает гетман, отмахиваясь от воспоминаний молодости. — И скучно якось, серденько мое, ох скучно!

— Чого ж бы вам, тату, скучно?

— Ох доню, доню!.. Один я, один як перст…

— А я у вас, татуню.

— Э!.. Ты не моя… тебе скоро визьмут у мене… И останусь, мов ота былинка в поли…

Они тихо ехали снежным полем — и Мазепа указал на сухой стебель травы, одиноко торчавший из-под снегу: «Ото я, доненько, ота былиночка»… Девушке невыразимо стало жаль его — так хотелось плакать, обхватить эту седую, одинокую, как былинка, голову — и плакать, плакать над нею…

— А про яку-то пани Фальбовску, тато, казала Палииха? — спросила девушка помолчав.

— Та то вона так, серденько, сама не зна що меле.

И в лукавых глазах гетмана выразилось что-то большее, чем лукавство, что-то холодное и злое. Кто знал эти глаза, тот наверное догадался бы, что рано ли, поздно ли несдобровать тому, кто вызвал на глаза гетмана этот злой холод, что этим взглядом в его сердце уже подписано роковое решение: выкопать исподволь глубокую — глубокую яму и столкнуть в нее и Палииху за ее намеки и гордость и ее мужа, старого Палия, ставшего гетману на дороге, столкнуть так, как он столкнул своего благодетеля гетмана Самойловича.

VI

С того дня, как Петр в Воронеже опустил в могилу гроб Митрофания и оплакал его, а Мазепа в Батурине на охоте признался крестнице своей Мотреньке Кочубеевой, что любит ее, но как, девушка этого не поняла, — с того дня в течение трех лет многое изменилось и на Украине обеих сторон Днепра.

Правобережная Украина, вызванная к жизни народным гением Палия, давно осиротела: не стало у нее «батька» старого, не стало с ним и доброй «пани-матки», которая одна ходила на медведя и на тура. Правобережною Украиною распоряжались уже попеременно то поляки, то шведы, то русские, смотря по тому, кто кого выгонял оттуда силою оружия.