Петр встал и нервно заходил по комнате… Поразительный контраст представляла его мощная, гигантская фигура рядом с тщедушным телом архиерея, который грустно покачивал головой, по-видимому, далеко блуждая своей старческой мыслью…

— Я скоро, великий государь, предстану пред лицом Бога моего… Се ныне зде, с тобою беседую, а наутро в землю отыду, откуду же взят есмь… Творцу моему я повинен буду отчет дать в том, все ли исполнил я на земле… Не все я исполнил, государь… не все… и виною тому ты, великий государь.

— В чем же вина моя пред тобою, владыко? — спросил царь.

— Имеяй уши слышати — да слышит, имеяй разум ведети — да ведает, имеяй очи сердечныя — да видит… А у тебя, царь, сердце слепотствует…

— Говори же — в чем?..

— Да ты не послушаешь гласа моего… Не пастырь я твой…

Петр остановился перед ним, вытянувшись во весь свой гигантский рост. Лицо его дергалось, но в огненных глазах светилась небывалая теплота.

— Послушай, владыко! — резко сказал он, и голос его дрогнул. — Чего тебе надо от меня? Послушания, любви? Да я ли не люблю тебя больше всего на свете, после России? Я ли не сын тебе? Я отца родного не любил так, как тебя люблю. Я не знаю, не ведаю, что это за сила в тебе — дух ли то Божий чуется мне в твоей кротости, ум ли то божественный горит в очах твоих смиренных, но я всегда слушаю тебя трепетно. Ты один не усыпляешь ум мой лестью и ты один, один во всей державе моей понял меня, подкрепил, благословил… Так ты ли не пастырь мне!

Он остановился, увидел, что старик плачет… Мелкие, мелкие, как роса утренняя, — крупные уж давно выплаканы! — слезы, сбегая с бледного, худого лица, разбивались о четки.

— Прости меня, царь, — тихо сказал Митрофаний, — я говорю с тобою в последний раз… Земля зовет сию земную оболочку мою (и он указал на свое изможденное тело), я отхожу от мира сего — час мой приспе… Выслушай же меня, великий государь. Богом живым заклинаю, выслушай.

— Я слушаю, — покорно сказал Петр.

— Великие бедствия, царь, готовишь ты державе твоей в сердце твоем: сердце твое отвратилось от сына, а он — не Авессалом. Помни это! — сказал Митрофаний. — Слезы нелюбимого отольются горчайшими слезами на любимом. В новом браке твоем, царь, я предвижу горе для сына твоего.

Царь слушал, задумчиво склонившись на руку и, по-видимому, прислушиваясь к стуку топоров и визгу пил, доносившихся с пристани.

— Напрасно, владыко: я люблю Алексея, — сказал царь по-прежнему задумчиво, — только он не любит моего дела.

— Оттого что ты его не любишь.

— Не знаю, но он назад глядит, а не вперед.

— А потому, что назади у него — образ матери…

Лицо Петра передернулось.

— Не напоминай мне царицу Авдотью, — сухо сказал он.

— Я напоминаю тебе все, что велит мне совесть моя, я иду отдавать отчет Богу и Царю моему и твоему… Ты вспомнишь меня в самые тяжкие часы твоей жизни и тогда уверуешь в слова мои: в кого ты душу свою положишь, от того душа твоя прободена будет…

— От кого же? — живо спросил царь.

— Я не знаю, я не пророк: я не имена говорю тебе, а заповеди человеческие.

В это время в кабинет, где сидели царь и Митрофаний, вошел Павлуша Ягужинский и остановился у двери. Лицо юноши было необыкновенно оживлено, на щеках играл румянец, в глазах светилось что-то особенное.

— Ты что, Павел? — спросил царь, пристально взглядываясь в лицо своего любимца.

— Посланцы, государь, от гетмана Мазепы приехали.

— Кого прислал он?

— Енерального судью Василия Леонтьича Кочубея с бунчуковыми товарищами.

— Добро… Скоро приму их… А ты что такой веселый? — неожиданно спросил царь.

Павлуша смешался, еще более покраснел — и готов был провалиться сквозь землю.

— Я… ничего, государь… так, — бормотал он.

— Не так, — я знаю тебя, — ну! — настаивал царь.

— Я, государь, Диканьку вспомнил (Павлуша знал, что солгать царю нельзя было — допытается)… Там в саду так хорошо… и Кочубей там, и Мазепа…

Но юноша не досказал: не Кочубей и не Мазепа вспомнились ему в этих цветах, а Мотря; только о Мотре он не сказал царю… А между тем эта Мотря прислала с отцом поклон ему, Павлуше… Вот отчего горят его щеки…

Царь улыбнулся, а Митрофаний, глядя своими кроткими глазами на Павлушу, с любовью шептал: «Дитя… сих бо есть царство Божие…»

«Она не забыла меня», — билось радостно сердце Павлуши, и щеки его еще пуще горели.

V

Прошло три года после описанных нами событий. Петр продолжал войну с Карлом XII; положение дел год от году становилось с обеих сторон напряженнее, и грозный, никому не ведомый исход этой роковой борьбы тем более обострялся, что напряжение сил и с той, и с другой стороны, можно сказать, уже переходило за предел упругости — сталь событий, если можно так выразиться, не там, так здесь должна была лопнуть. Петр ни за что не думал уступать Балтийское море, и лихорадочно работал над укреплением Петербурга и ключа к нему — Котлина с нововозведенной крепостью Кронштадтом. Для этой борьбы Россия должна была нести страшные, небывалые жертвы: для того, чтобы достать средства на войну, царь обложил налогами и землю и воду, живых и мертвых. Обложена была податью даже борода — от 30 до 100 рублей, смотря по человеку, что на наши деньги составляет тысячный налог на одну бороду. Рабочие, приходившие в город для заработков, должны были платить по две деньги всякий раз, как входили в городские ворота и заставы или выходили из них, если были с бородами. Зипун, армяк, чапан, однорядка — всякое русское платье, входившее в город, платило 13 алтын 2 деньги, когда оно входило в город пешим, и 2 рубля — конным. Каждый мужик, идя в город, должен был нести в казну три камня для мощения улиц. Дубовые гробы были отобраны у продавцов и продавались четверною ценою богатым и благочестивым людям для их мертвецов. Рекрутские наборы чуть не превратились в поголовщину.

Можно по этому судить о напряжении народных сил.

Нравственное напряжение отражалось и на каждой отдельной личности, а иных привело к роковому концу. Царь стал еще суровее, чем был. Отношения его к сыну сделались еще более натянутыми, особенно с тех пор, как царь стал подозревать, что Алексей, руководимый лукавою теткою царевною Софьею, успел тайно свидеться с матерью.

Царевна Софья недолго еще выжила в своем грустном заточении, да там же, в Новодевичьем, и Богу душу отдала. В предсмертной агонии она все отмахивалась от чего-то, с ужасом глядя на окна своей кельи и бессвязно повторяя:

— Что вы мне подаете ваши челобитья!.. Подавайте их Господу Богу… вы повешены… переставились… Что глядите с виселиц ко мне в окна!.. Уйдите… не глядите на меня… не дражните мертвыми языками… я сама к Богу иду… уйдите!

Это вспоминались ей стрельцы, которых когда-то царь повесил перед ее окнами и дал им в мертвые руки челобитные, в коих были писаны их «повинки»…

Митрофаний также недолго прожил после того, как вследствие царского гнева велел звонить по себе «на отход души» и когда царь видел его лежащим в гробу и благословляющим входящего в церковь грозного монарха: он скончался через несколько недель после разговора с Петром, прерванного Павлушею Ягужинским известием о прибытии послов от Мазепы. Царь искренно плакал над гробом святителя и на своих богатырских плечах вместе с сановниками и Павлушею перенес маленькое тело угодника в его вечное успокоение.

— Как легки мощи угодника, — сказал Петр, опуская в могилу гроб Митрофания, точно тело младенца.

— Для того им легче будет, ваше величество, из земли изыти и истинными мощами стати, — заметил Кочубей, бывший тут же на похоронах.

— Кочубей правду говорит, — сказал на это царь. — Одного токмо боюсь я, как бы нам с тобою, Василий Леонтиевич, не пришлось скоро опускать в землю нашего любезного и верного гетмана — сведут его со свету эти подагрические да хирагрические немощи.

Кочубей ничего не отвечал, только какой-то неуловимый свет пробежал по его черным татарским глазам и тотчас же потух. Павлуша Ягужинский, ни на шаг не отходивший от Кочубея во все время его пребывания в Воронеже и постоянно расспрашивавший его о Диканьке, о тамошнем саде, о цветах, о том, какие цветы больше любит панна судиевна, — один Павлуша мог прочитать в татарских глазах Кочубея ответ на опасения царя о Мазепе: «Ну, его черт не скоро еще возьмет» — и Павлуше это очень понравилось, потому что он почему-то с первого раза невзлюбил гетмана, особенно когда тот поцеловал в лоб свою крестницу.