— Вы все — дилетанты. Я сделаю из вас профессионалов. Для меня вы только одно — солдаты. Остальное не имеет значения. Щадить я никого не буду. Вы поняли?

Я кивнул. Мой голос куда-то пропал.

— Я не просил, чтобы мне навязывали ораву проклятых болотных ирландцев. У меня один выход: делать все, что в моих силах. Вы все должны научиться воевать. Вы будете учиться, так?

— Да, сэр.

Он расцепил руки и положил их плоско ладонями на стол. Несколько секунд он рассматривал свои морщинистые пальцы.

— Это относится и к вашему приятелю Беннету. Можете передать ему, что я не потерплю никаких глупостей. Что-то там было с лошадьми. Вы понимаете, о чем я говорю?

— Ну…

— Я не стал слушать. Он болван. Но больше чтобы этого не было. Больше никаких историй. Если вы дадите мне возможность, я сделаю из вас солдат, настоящих мужчин. Если же вы будете валять дурака, то убедитесь… Я уже сказал, что щадить никого не буду.

Его рука потянулась к бумагам. Он мне не нравился, но я понимал его точку зрения. Я застыл в стойке «смирно», руки строго по швам.

— Идите, — сказал он.

Я отдал честь. Когда я шагнул к двери, он снова заговорил:

— Поверка в шесть тридцать. В десять нас должны сменить, и я не хочу, чтобы сменяющая нас рота десять следующих дней барахталась в нашей грязи. Вы поняли?

— Понял, сэр.

Дней через пять-шесть я лежал на своем матрасе в Вест-Утр. Мне было тепло, и я вдыхал запах жарящейся грудинки. Пушки били где-то далеко и лишь временами. По крыше оглушительно барабанил дождь, но это было даже приятно. А главное — кто-то жарит грудинку, и скоро мы будем ее есть, запивая большими кружками сладкого чая. Уже давно стало непреложным правилом ни в коем случае не заглядывать дальше текущей минуты, дальше, собственно говоря, грудинки.

— Сегодня — лошади, — сказал Беннет.

Он был такой: только что спал, уютно и взрывчато похрапывая, а мгновение спустя сна уже ни в одном глазу и полностью вернулся к делам дня.

— Грудинка! — добавил он блаженно.

Было еще так темно, что я его не видел, но каждое его движение на матрасе доносилось до меня, словно усиленное рупором.

— Пусть тебя черт возьмет вместе с твоими лошадьми!

— А почему?

— Сам прекрасно знаешь, «а почему»!

— Мне надо проехаться верхом. Колени просто чешутся. И меня не запугает этот… этот, ах, этот… Другие же, черт побери, катаются!

— Он категорически запретил…

— Все уже устроено, и Джерри согласен. Следовательно, все твои возражения побоку.

Я встал, зажег лампу и приступил к ежедневному осмотру своих болячек. Врач дал мне для них легкую белую присыпку, которая подсушивала открытые язвы, и за несколько дней на ферме они заметно зажили, но еще далеко не прошли, а чесались так, что доводили меня до исступления.

— Хоть все и устроено, из этого не следует, что я должен ехать с вами. — Он ничего не ответил, и я начал снимать первый бинт. Свободный конец я аккуратно наматывал на два пальца. Местами бинт прилипал к коже, и я сильно дергал, чтобы его отодрать, сдирая заодно подсохшую корочку с язв. На глаза у меня навертывались бессильные детские слезы, потому что я вынужден был сам причинять себе эту пронзительную боль.

— Но я поеду.

— Угу. — Он нисколько не удивился.

— Если ты считаешь, что нас не застукают.

— Безусловно.

Он вылез из блошника совсем одетый, только без сапог и кителя.

— Воды! Э-эй, воды! — крикнул он, сцепил руки и по очереди пощелкал всеми суставами пальцев. Меня затошнило. На лестнице послышались шаги.

— Мне трудно нарушать правила.

Я положил бинт на матрас рядом с собой и нащупал в ранце присыпку.

— Правила! — повторил он презрительно.

Я встряхнул голубую жестянку, и присыпка облачком опустилась на мою ногу. На ней по всей икре и до щиколотки поблескивали кровь и гной.

— Я бы ее отрезал, — сочувственно посоветовал Беннет. — Может, тогда бы тебя отправили домой.

— А, заткнись!

Дверь открылась, и вошел О’Киф с кувшином горячей воды.

— Доброе утро, сэр, и вам, сэр, обоим.

— Доброе утро! Налейте в тазик, пожалуйста. Не слишком расщедрились, а? Оставьте чуточку в кувшине для зубов. У меня сегодня настроение почистить кусалки.

— Как скажете, сэр.

Он осторожно налил воду в тазик, поставил кувшин на стол рядом с тазиком, отдал честь и вышел. Беннет подошел и поглядел на воду без малейшего удовольствия.

— Просто как в школу вернулся. Правда, тут хоть вода горячая. А там обходись холодной при открытых окнах, и улыбочки: это вам очень полезно. Вот чего ты лишился, старина. Школа учит здоровому пренебрежению к властям и, пожалуй, ничему больше. Голову, конечно, набивают книжной премудростью, только чего она стоит? И еще крикет. Вот это — цивилизованная игра.

— У нас в крикет по-настоящему не играют.

— Еще бы! Я же сказал, что это — цивилизованная игра. И запомни: чем больше будешь отличаться в крикете, тем дальше пойдешь.

— Я не хочу идти далеко.

— Ну, об этом ты судить не можешь, пока не пойдешь.

Он намылил лицо и полоску шеи над воротником, а потом начал тыкать и растирать их сильными худыми пальцами.

— Я буду чист! Я буду! Буду! — Это звучало, как заклинание. Он нагнулся и уставился на свое клоунское лицо в мутном зеркальце, которое О’Киф повесил для нас на степу. Глаза у него были красные. И у меня глаза были красные. И у всех на мили и мили вокруг глаза были красные. Я раздумывал, использовать ли еще раз старый бинт, смотреть на который было довольно противно, или израсходовать один из моего бесценного запаса чистых. Я решил, что сначала поем, а там видно будет.

— Десны кровоточат, черт их дери. И так было всегда. В школе мы выстраивались шеренгой. Шварк, шварк щеткой! Тьфу! И мало у кого из десен не шла кровь. В сущности, странно. Вот еще одно, чего ты не узнал о своих братьях людях.

— Ничего! Успею узнать от тебя. Если уцелеешь, так узнаю.

— Учитель анархии при кротком консерваторе. Ну и ролька!

Я покраснел.

— Идиот! Я же не тори, я сторонник гомруля.

Он взвыл от смеха.

— И что же это за штука, скажи на милость?

— Сам знаешь не хуже меня.

— Никчемная политическая группа, род примочки.

— Парнелл…

— …скончался. И в любом случае… — Он умолк и вытер лицо безнадежно серым полотенцем, потом повернулся ко мне. — В любом случае толку от него не было никакого. Дал себя убить. Что это за человек!

Он бросил полотенце на пол, подошел ко мне и тихо положил ладонь мне на голову. Нечто среднее между лаской и благословением.

— Вот уж не думал, что буду восхищаться кротостью в мужчине. — Он опустил руку. — Только пойми меня правильно. — Лампа начала коптить, и я машинально протянул руку, поправляя фитиль. Он стоял рядом со мной, застыв без движения. На левом мизинце он носил золотой перстень с печаткой. Перстень казался слишком тяжелым для его тонких косточек. — И не суди неверно. — Он резко отошел. На шаг. Его губы чуть улыбались. Я ничего не сказал, но только потому, что не знал, что сказать, а минута была такой, когда говорят самое верное… или молчат.

Он пошарил в кармане, вытащил гребешок и вернулся к зеркальцу. Чтобы видеть лицо полностью, он слегка подогнул колени.

— Вероятно, в нормальной обстановке о таких вещах не говорят. Но эти обстоятельства никак не назовешь нормальными. Не чувствуй, что ты обязан как-то реагировать. Пожалуй, я все-таки отращу усы.

А я в смятении не мог разобраться, то ли он подразумевал больше, чем сказал, то ли пытался что-то во мне подорвать, то ли это было искреннее и непосредственное выражение привязанности, на которое во мне не нашлось отклика. В той единственной жизни, которую я знал, душевной теплоте и непосредственности места не было. Излишне анархические качества. Опасные. Я старательно обсыпал порошком левую ногу.

— Как, по-твоему, они мне пойдут?

— Э… а… Да.