Изменить стиль страницы

5.2.08. 6–27

Вчерашний день, как кошмар: к 4–м часам вызвали в санчасть: едва успели прийти с обеда (около 3–х часов дня) – крики, что сейчас, возможно, будет шмон (хотя до этого они обычно бывали утром, после завтрака). Тягостное ожидание шмона. Потом – к 4–м часам – уход всё–таки в больницу (заточку я на всякий случай унёс с собой в ботинке). Там – ещё не успели всех принять, – прибегают “мусора” и кричат, что, мол, сейчас будет общелагерная проверка (хотя должна быть только в 10–м часу вечера), так что идите все по отрядам. А врач говорит: никуда не уходите; так что неясно, кого слушать. Всё же нескольких, ещё не принятых врачом, выгнали по отрядам, сказав: сразу после проверки приходите обратно. Но этой проверки мы в 13–м отряде ждали так долго (ещё минут 30–40), что вполне могли бы успеть нас принять в больнице. Потом – на ужин (с опозданием на полчаса из–за этой проверки дурацкой), а уж оттуда я один опять пошёл в больницу. И – оказалось, вызывали в точности по тому поводу, что я и думал: вопрос задать, поеду ли я обследоваться на "пятёрку" в Нижний, или нет. Я отказался. Мне было сказано, что отказ ВТЭКа в признании моей инвалидности я могу в течение месяца обжаловать; но какой смысл это делать, отказываясь одновременно ехать обследоваться? (Зряшное катание туда–сюда в переполненном столыпине, голодное сидение тут 2 недели в карантине после возвращения, и прочие прелести: да плюс я ни сидеть долго на жёстком не могу из–за болей в спине, ни сумки какие–либо, даже лёгкие, таскать).

Но зато под конец, когда уже я подписал отказ от поездки в Нижний, врачиха Тамара Дмитриевна вдруг спросила: у Вас скоро суд, да? Мне, мол, тут говорили, что Вас отпустят; так что скоро будете дома. Я спросил, кто это ей говорил, на что она ответила: "Не скажу". Это уже второе свидетельство – после дневального КДС Сергея в беседе с матерью после свидания. Может быть, и вправду решили отпустить? Нет, что–то не верится, – так просто и легко в этой стране из заключения не освобождаются. И – до 7–го, объявленной адвокату даты суда – осталось всего 2 дня, а мне ничего так и не объявили, не дали повестки, и т. д. Одни вопросы и недоумение, а ответов пока нет...

7.2.08. 15–45

Вот и смолкли клевета и споры,

Словно взят у вечности отгул...

Вот и всё. Конец всем спорам. Суд сегодня, 7 февраля, отказал мне в УДО.

Честно говоря, хоть и пытались заронить мне в душу надежду, что меня, мол, отпустят, – я сопротивлялся этому не зря, и ещё раз счастливо убедился, что предчувствие обычно не обманывает (кроме разве что редких случаев, вроде кассации в Мосгорсуде в мае 2007 г.).

Суд отказал, но вместе с адвокатом приехали ещё Е. С. и Шаклеин, которых не пустили вчера вечером со мной встретиться. Пустили их сегодня, по моему заявлению и распоряжению Русинова, и оба раза – на пути туда и обратно, на эту встречу и с неё, – был полный шмон с раздеванием, в специальном "шмонном" домике рядом с вахтой. Честно говоря, эти шмоны с раздеванием представляют собой такое унижение и такой внутренний стресс, что поневоле забываешь о других неприятностях, стоя в носках, а потом и вообще босиком на грязном, мокром от растаявшего снега с подошв "мусоров" полу... Так и горечь отказа в УДО растворилась для меня в мерзости и унижении первого шмона, – тем более, что он был неожиданным, я готовился к этой мерзости лишь на обратном пути...

Что ещё? Острое разочарование (несмотря на предвиденность...), огромный всплеск эмоций и чувств, постепенно затухающий. Целый том можно было бы написать, если бы подробно записывать все мои сегодняшние мысли и чувства по поводу этого отказа. Горечь, ненависть, боль, тоска, что придётся сидеть здесь ещё три года, отчаяние и желание во что бы то ни стало когда–нибудь отомстить. Увы, благостные и миролюбивые проповеди Е. С. не возымели действия: прощать своих врагов, всё это омерзительно гнусное и наглое офицерьё, судей, прокуроров, чекистов я не собираюсь; наоборот, именно в ненависти к ним, в мечте о терроре и мщении теперь – уже давно – для меня остался высший и единственный смысл этой жизни, пустой и никчемной. Я ведь и на воле – вспоминал на днях – многие годы жил одной только ненавистью, священной и беспощадной ненавистью, составлявшей основу и единственный смысл моей жизни. Ибо с любовью мне, увы, в жизни не повезло...

Ну что ж, перемелется – мука будет. Будем жить, будем работать и здесь, как бы тяжело ни было. "Сидишь – сиди, не предавайся горю". Не так уж он в конце концов и далёк, 2011–й год. А вот в возможность освободиться раньше "звонка", раньше марта 2011 г. я, увы, теперь не верю уже совершенно.

Е. С., как назло, сейчас, с 1 февраля, держит голодовку за госпитализацию Алексаняна, одного из руководителей ЮКОСа, умирающего сейчас в тюрьме в ожидании суда. Голодовка мокрая, тянуться может долго, больше месяца, но сил не будет совсем, чтобы заниматься мной так же активно, как раньше. Обещает она (не в феврале уже, правда, но хоть весной) сделать сборник обо мне ("Политзаключенный Борис Стомахин"); уже есть договорённость с Кареном Агамировым о передаче на "Свободе", если меня не отпустят; может быть, будет и пресс–конференция, благо информповод есть. И т. д. и т. п. Может быть, только теперь–то кампания по мне развернётся в полную силу, – куда сильнее, чем до этого. Но... Когда вспоминаешь эти бесконечные одинаковые утра и дни, эти подъёмы, зарядки, проверки, сечку на обед и на ужин... в общем, становится настолько тошно, что никакая кампания уже не радует. С ума тут можно сойти за оставшиеся три года, – легко... 1137 дней ещё мне осталось, – это много, слишком много, и иногда мне (как на последнем свидании с матерью) кажется, что я выдержу всё это, вывезу, как перегруженная ломовая лошадь изнемогает, но как–то, через силу, всё же тащит свой воз. А иногда (регулярно) приходит простая мысль, что, может, ну его к чёрту, всё это, всю эту дурацкую неудавшуюся жизнь, весь этот лагерь, зэков, начальство, оставшиеся три года срока, и не проще ли взять да повеситься, или каким–то иным образом покончить с собой? Е. С. ругает меня за эти мысли, требует "не сметь", а они (мысли) всё приходят и приходят, и вот теперь – отпала последняя иллюзорная надежда на какой–то выход. Стоит ли тянуть дальше на себе, как воз, эту абсолютно безвыходную теперь ситуацию ещё целых три года?..

8.2.08. 6–23

Тоска, тоска, тоска на душе... Опять подъём, опять зарядка... Я не пошёл, но – сколько их ещё будет впереди... Так уж устроен человек, что живёт он постоянным ожиданием чего–то (праздника, освобождения, отпуска, светлого будущего...). Хоть и не было сомнений, и знал всё заранее, – но, может быть, всё равно, теплилась где–то в самой глубине души искорка надежды... А теперь и её не стало, – только холод, тоска и пустота. Теперь точно знаешь, что и всю весну (лучшее время в году, – я это помню по прошлой тюремной весне), и всё будущее лето проведёшь здесь, за этими подъёмами и зарядками, и осень тоже, и следующую зиму, и ещё один новый год, и 2009–й, и 2010–й... Надежды, как у Е. С., что теперь–то уж через полгода точно освободят по УДО, у меня нет совсем. Наоборот, теперь–то ясно подтверждается моё давнее, ещё тюремное предчувствие, – что если увезут из Москвы, завезут в какой–нибудь дальний глухой лагерь, то там уж точно придётся сидеть до самого конца, там УДО не бывает... Так оно и есть, и ещё раз с грустью убеждаешься, что предчувствие обычно не обманывает и что своему внутреннему голосу надо доверять...

6–40

А всё же, как ни крути, после 8 лет путинщины и всех принятых ею законов, – террор остаётся теперь единственным выходом, единственным средством борьбы, единственной панацеей против этого очередного режима палачей. Террор, – чтобы они в барак боялись зайти на зоне, потому что знали бы, что могут живыми оттуда не выбраться; чтобы они на улице к прохожему боялись подойти, особенно поодиночке; чтобы знали, что из каждого окна каждой многоэтажки, из каждой проезжающей мимо машины может сейчас по ним грянуть автоматная очередь или залп из гранатомёта. В Дагестане все последние годы именно так менты себя и чувствуют, – и поделом! Их бьют на улицах, как крыс, и они уже толпами бегут с этой проклятой работы, в тамошнем МВД большая нехватка кадров. А русские – это народ рабов, как ещё Чернышевский 140 лет назад писал, народ жалких трусливых шакалов, и ни на что подобное не способен. Ему легче приспосабливаться, подстраиваться, вилять, лавировать, мило улыбаться начальству (палачам), стремиться как–то выжить поодиночке, затаиться, сойти за своего, за лояльного... Жалкий, мерзкий сброд подонков, воров и трусов, никак не достойный вообще называться даже народом. Нечисть, слякоть, мерзкая плесень... Среди них приходится жить, к ним приспосабливаться, с ними вместе всё терпеть, – все унижения и глумления наглой власти, все шмоны и приседания со спущенными трусами и сломанной ногой... И всё равно, вопреки этому всему, – долго ещё, видимо, будет стоять перед моими глазами и жить в мозгу воображаемая картинка с последнего (недавнего) шмона: весь белый, заснеженный двор барака, и на этой белизне, на этом девственно чистом снегу – россыпью, отдельными брызгами, ручьями, дымящимися и топящими снег – вражья, "мусорская" кровь из их разодранных толпой в клочья тел...