Изменить стиль страницы

Как-то вечером, когда они безмолвно сидели в хижине и думали о неотвратимой и злой человеческой судьбе, к порогу подошел рослый незнакомый негр.

Это вернулся Тике. Но ни отец, ни мать не узнали его. Черный солдат стрелкового полка, через пять лет вернувшийся на родину, стал неузнаваем.

Его не убили на войне, как большинство его товарищей — Боссуру, Диара, Халиду, Диалло и многих, многих других. (Кто позаботится составить когда-нибудь список погибших негров?) Да, его не убили, и он даже вернулся домой. Но как он был изуродован! Огненная волна от взорвавшегося снаряда содрала и кожу и мышцы с одной половины его лица, обнажив кости скулы и челюсть. Разве можно было узнать так измелившегося человека?

Тике изменился и внутренне. Пять лет он провел во Франции среди французов, и за эти годы негритянский пастух растерял немало иллюзий, зато приобрел живость ума, какой не отличался в прежнее время, когда он бесхитростными мыслями и наготою тела напоминал пещерного человека.

И вот поэтому ему вздумалось сыграть веселую шутку — не говорить сразу родителям: «Это я — Тике!» — а приберечь до утра такое неожиданное счастье. Счастье? Ну конечно! Что за беда уродство, если он стал теперь богачом. Он принес домой целое состояние — триста франков новенькими кредитками французского банка. Он выгодно продал кое-какие ценные вещицы, случайно найденные в разрушенных деревенских домах (ведь европейцы научили его уму-разуму, и он стал догадливым малым), да еще в вещевом мешке у него лежала превосходная вставная челюсть с золотыми зубами, взятая у убитого немца; от долгого трения о холщовые тряпки в походном мешке золотые брусочки отполировались и блестели, как новенькие.

По правде сказать, у этого призрака, возвратившегося с полей сражения в долинах Артуа и Шампани, сильно забилось сердце, когда он услышал у околицы деревни лающие крики павианов и различил знакомый металлический шорох сухих пальмовых листьев, которые дребезжат, как жестяные, когда ветер ударяет и трет их друг о друга. А потом он увидел темные своды ветвей хлопчатника, нависшие над деревенской площадью. Что с ним было тогда! Но, решив скрывать до утра свое имя, он так гордился этой затеей, что не мог от нее отказаться, и старательно играл роль незнакомца, лукаво поглядывая единственным своим глазом на стариков.

Ахмаду и Дзете приняли случайного гостя, как подобает по древним правилам радушия, но эти измученные, молчаливые старики двигались по хижине, будто лунатики, с трудом соблюдая священный церемониал гостеприимства. Тике напрасно пытался завести с ними разговор. Наконец, чтобы разжечь в них любопытство, вызвать расспросы, он уступил томившему его желанию похвастаться своими сокровищами и, достав запрятанный на самом дне вещевого мешка тугой узелок из носового платка, показал драгоценные кредитки.

Старики очнулись от своего оцепенения, ожили, и оба в одно и то же мгновение подумали: «Ах, если б у нас была хоть малая часть этих денег, наш мальчик, который лежит при смерти в соседней хижине, наверное, выздоровел бы».

Тике проделал долгий путь, добираясь до дому пешком, он шел почти без отдыха около суток, и теперь ему очень хотелось спать; он клевал носом, позевывал и вдруг уснул мертвым сном на той самой циновке, где сидел, не сняв с плеча вещевого мешка.

И снова в одно и то же мгновение старики подумали: «Ах, если бы взять у него деньги, пока он спит». И старуха мать решилась: она тихонько-тихонько вынула из мешка деньги, а отец смотрел на нее; потом оба вышли из хижины и затворили дверь. Но как только они вышли за порог, Дзете сказала шепотом:

— А что, если он проснется? Он отнимет у нас деньги, и тогда наш мальчик умрет.

В мозгу у этих исстрадавшихся, отупевших, жалких стариков была только одна-единственная ясная мысль, одна неотвязная, мучительная мысль, и они дрожали от ужаса, что у них могут вырвать из рук могущественное средство вернуть жизнь умирающему ребенку.

И вот перед дверью хижинки, плетенной из сухих веток, той хижины, где спал Тике, старик набросал кучу хвороста и поджег его. Потом он схватил за руку старуху, и они убежали.

Но едва забрезжила заря, неспешно разгоняя ночной мрак, они вернулись, пересилив страх.

На месте своей хижины они увидели черную груду еще дымившихся углей, и на этом потухшем костре лежало обуглившееся тело.

И вдруг на обгоревшей груди мертвого человека они заметили что-то странное. Нет, не может быть!.. На тонкой цепочке, обвивавшей шею, поблескивал амулет, знакомый амулет их сына Тике.

Тике! Тике! Они сожгли своего родного сына! Старики бросились ничком на землю и завыли протяжным душераздирающим воем. Сразу им вспомнилось (опять в одно и то же мгновение), что голос незнакомого гостя был похож на голос Тике.

Долгие часы они, не шевелясь, лежали на земле, ожидая последнего удара, который положит конец всему.

И вдруг в вышине раздался грозный голос, подобный раскату грома, — начала работать радиостанция.

Над двумя стариками, лежавшими недвижно, как два безжизненных черных камня, над пепелищем всей их загубленной жизни голос, разносившийся в эти минуты по всему обитаемому миру, передавал речь министра колоний Франции, и до слуха их долетали странные слова:

«Повсюду, куда проникает Франция, она несет народам не только великие блага цивилизации, но и свою великую братскую любовь и заботу…»

ПРИВИДЕНИЕ, КОТОРОЕ НЕ ВОЗВРАЩАЕТСЯ

Северные Американские Штаты преисполнены заботы о Мексике. Они по-отечески опекают ее, и это вполне понятно: Мексика — чудесная страна, там нефть так и бьет из-под земли, да и прочих естественных богатств не перечесть. А богатства эти, как известно, предназначаются для янки, потому что у янки на Уолл-стрите есть такой сундук-небоскреб, самый большой сундук в мире, который наполняется сам собой. По этой-то причине американцы из Северных Штатов изо всех сил стараются изгнать с прекрасной мексиканской земли дух своеволия, а главное — революционный дух, который еще вреднее, ибо он подводит под понятие свободы разумную основу.

Словом, у американцев хлопот с Мексикой немало: мексиканские рабочие не слишком жаждут, чтобы Соединенные Штаты превратили их страну в американскую колонию. Мексиканский народ уважает и поддерживает лучших своих сынов, которые во всеуслышание, открыто заявляют, что пора вырвать их родину из-под ига англо-американской цивилизации. Немало их томится в тюрьмах по милости все тех же американцев; особенно переполнены тюрьмы в эти последние десятилетия, ибо всем известно, что мексиканский народ поднял голову и начинает понемножку сам распоряжаться своей судьбой.

В тысяча девятьсот тринадцатом году — то есть тринадцать лет тому назад — один известный мексиканский революционер Хозе Рангель и его товарищ — назовем его Хозе Реаль — были приговорены попечениями великой «демократической» республики: первый в общей сложности к девяноста девяти годам тюремного заключения, а второй по тому же делу к трем четвертям века, то есть к семидесяти пяти годам. Таким образом, оба они обречены на медленную смерть, и тюрьма приняла их, как кладбище.

Известно, что такого рода политическим заключенным помилования не полагается.

Но иногда в отношении их применяется мера, которую вы при желании можете считать поблажкой, хотя на самом деле это лишь утонченная пытка; случается, правда очень редко, но случается, и тому примеры бывали, — им разрешают один раз посетить свою семью, если они дадут честное слово вернуться в тюрьму точно к назначенному сроку. И, само собой разумеется, эта милость уже через несколько минут оборачивается мукой и кончается кошмаром. Впрочем, эта поблажка дается всего только раз за все время тюремного заключения.

Так было с Хозе Рангелем, а потом с Хозе Реалем.

Он, как мы уже говорили, был осужден в тысяча девятьсот тринадцатом году. В ту пору ему было уже сорок, жена его Клемане тоже достигла сорокалетнего возраста. Дочке Саравии было всего восемь лет, когда ее отец исчез из мира живых, а сыну Винсенте — двенадцать. Go временем малыши подросли, стали взрослыми, обзавелись семьей, детьми. И все они по-прежнему жили в том самом домике в Сан-Себастиано, где жил и сам Хозе Реаль, когда он еще был человеком.