Струги тихо поплыли по течению…
Зрелище было до того ужасно, что многие стрельцы, те, что остались в живых, глядя, как уплывали их мёртвые товарищи, горько плакали.
Разин долго провожал струги глазами и затем молча воротился в город.
XXXI. Страшная весть
Царь Алексей Михайлович, впечатлительный и мечтательный по природе, поэт в душе, говоря современным языком, очень любил всякую торжественную обрядность и «действо», вроде «пещного действа», а впоследствии и «комидийных действ». Нравились ему и благочестивые зрелища с обрядовою обстановкою, и благочестивое, душеспасительное песнопение странников и «калик перехожих», и он охотно слушал духовные стихи о «богатом и убогом Лазаре», «о грешной душе» и т. п.
И теперь, когда он занимался в своей образной горнице с дьяком Алмазом Ивановым, на заднем крыльце Коломенского дворца сидели двое «калик перехожих», о которых он слышал от царевен и в особенности от царевны Софьи, что они поют разные, «зело предивные стихи».
Дела были неотложные. С нижней Волги с самого её вскрытия не было вестей, а между тем ходили слухи, что Разин с Дону уже двинулся к Волге. Нужно было озаботиться о снаряжении на Волгу, в «плавную службу», как можно более ратных людей с верхней Волги и с Камы. Поэтому сегодня должен был выехать на Вятку с государевою «памятью» молодой Ордин-Нащокин, Воин, который с ратными людьми просился в Астрахань — на всякий случай — в помощь к тестю своему, к князю Прозоровскому.
Вот эту «память» и докладывал теперь царю Алмаз Иванов. О взятии Разиным Царицына и о разгроме посланных из Казани стрельцов до Москвы ещё не дошли слухи, так как единственный путь для сношения с низовыми городами — Волга — был уже в руках у казаков, один отряд которых, посланный Разиным из Царицына вверх по Волге, овладел Дмитриевском, что ныне Камышин.
— Да, да, настали для нас «злы дни», — говорил Алексей Михайлович как бы сам с собою, пока Алмаз Иванов надевал очки, чтоб читать память, — надо торопить с плавною службою. Ну, вычти…
Алмаз Иванов начал читать: «Лета 7179-го, маия 30 день, по государеву царёву и великого князя Алексея Михайловича всеа Русии указу, память Воину Ордину-Нащокину. Ехати ему на Вятку, для того: по государеву указу, велено быти на государеве службе, в плавной, с боярином и воеводою, со князем с Юрьем Борятинским с товарищи, с Вятки ратным людем полтретьи тысячи человеком; да велено на Вятке для государевы плавныя службы сделати сто стругов».
— Сто стругов? не мало? — спросил государь.
— В перву версту, государь, довольно, — отвечал дьяк.
— Добро. Ну?
Дьяк продолжал: «А послан из Казани для тех судов Офонька Косых. И Воину, приехав на Вятку, отдати от боярина и воеводы от князь Юрья Борятинскова с товарищи дьяку Сергею Резанцеву с товарищи ж отписку, и говорити им, чтоб они собрали на Вятке ратных людей полтретьи тысячи человек тотчас, с вогненным и с лучным боем, и рогатины б у них с прапоры были; а были б ратные люди молоды и резвы…»
— Не то что мы с тобой, — улыбнулся Алексей Михайлович.
— Где ж нам, государь, холопем твоим тягаться с твоею государевою резвостью! — пробурчал дьяк свой придворный комплимент и продолжал доклад: — «И из пищалей бы стреляти были горазды, а старых бы и недорослей в них не было. А как на Вятке ратных людей сберут, и Воину с теми ратными людьми ехати в Казань тотчас с вешнею водою вместе, а Офонасью Косых со стругами велети ехати в Казань тот же час не мешкая, чтоб за тем государеве службе молчанья не было. А не пришлют с Вятки ратных людей вскоре, по государеву указу, всех сполна, а государеве службе учинитца за ними мотчанье, и вятчан пошлют из прогонов и пеню им учинят по государеву указу».
Алмаз Иванов кончил.
— Быть по сему, — заключил государь. — Пущай же Воин едет без мотчанья. Всё доложил?
— Все, государь, — отвечал дьяк, собирая в сумку докладные свитки.
Дьяк откланялся и вышел, а государь отправился на девичью половину. Там в покоях царевны Софьи он застал постоянного посетителя девичьих покоев Симеона Полоцкого, который продолжал заниматься с любознательной царевной, а также приятельницу её, молоденькую жену Воина Ордина-Нащокина, Наталью Семёновну, и Артамона Сергеевича Матвеева с своею юной воспитанницей, Натальей же Кирилловной Нарышкиной.
— А! и ты, старый, тут с молоденькими, — милостиво поздоровался государь с Матвеевым.
Матвеев стал замечать, что Алексей Михайлович, встречая иногда у дочери юную его воспитанницу, обращал на неё особенное внимание, и, казалось, она ему серьёзно нравилась. Это и заставило его учащать к Софье Алексеевне с своею «царевною Несмеяною», как он называл её за то, что она почти никогда не смеялась и хорошенькие глазки её были всегда серьёзны и задумчивы.
— Да вот, государь, моя-то царевна Несмеяна соскучилась по государыне царевне Софье Алексеевне, я и привёз её, — отвечал Матвеев, кланяясь. — А я у неё и мамка, и нянька.
— Что же, дело хорошее, — заметил Алексей Михайлович, — нам, старикам, чем же иным и быть, как не няньками?
— Помилуй, государь! — возразил Матвеев. — Не тебе бы это говорить, не нам бы слушать! Тебе, великому государю, самая верста жениться.
Алексей Михайлович поспешил замять этот разговор и обратился к Симеону Полоцкому.
— А слыхал ты, Симеон Ситианович, што ноне весной было трясение земли в Персиде? — сказал он, садясь около дочери.
— Сказывали, государь, — отвечал учёный белорус. — Был трус и в Греках.
— А отчего оное трясение земли бывает? — спросил государь.
— Я зчаю, батюшка, отчего, — отозвалась Софья.
— О! да ты у меня всезнайка, — улыбнулся государь. — А ну-ну, расскажи.
— Оттого, — начала царевна по-книжному, — егда ветры внидут в скважни под землю и паки оттуду исходити имут, и не могут поразитися вон, и тогда от них бывает трясение земли.
— Так, так… Ну, а с чево эти скважни бывают? — допытывался государь.
— А с того — где земля вельми жестока, тамо есть на всяком месте вода под тою землёю в исподе, и егда та бездна водная подвизается от ветров и вон выразитися вода жестокости ради земныя не может, тогда раздирает землю великою силою, и сице ту страну двизает, — скороговоркой проговорила Софья, как заученный урок[134].
Симеон Полоцкий с любовью смотрел на свою ученицу — она не ударила лицом в грязь.
— Да, дивны дела Рук Божиих, — задумчиво проговорил Алексей Михайлович; и потом, обратясь к молодой Ординой-Нащокиной, с улыбкой спросил: — А что, Наталья, будешь плакать, муженька провожамши в ратное дело?
— Я уж и так, государь, плакала, — вспыхнула молодая женщина. — Я б и сама с ним, коли можно, к батюшке поехала.
— О-о! прыткая! — улыбнулся государь. — А впрочем што дивить! Уж коли матушки-игуменьи не испужалась — бежала к жениху, дак вора Стеньки и подавно не испужаешься.
Молодая беглянка ещё больше покраснела. Hо Софья Алексеевна замяла этот разговор.
— Что ж, батюшка, позвать калик? — сказала она.
— Позови, позови, — согласился Алексей Михайлович. Царевна вышла и вскоре воротилась, но уже не одна: за нею, осторожно ступая, как бы опасаясь провалиться, вошли в светлицу два странника. Один из них, помоложе, был совсем слепой: волосы его, сбившиеся шапкой и никогда, по-видимому, не чесанные, падали на лоб и на слепые глаза. Другой был зрячий старик, но без правой руки. Войдя в светлицу, они разом поклонились земно, а потом, стоя на коленях, проговорили, осеняясь крестным знамением:
— Благословение дому сему и всем обитающим в оном.
— Аминь, — набожно сказал царь. — Встаньте, страннички, куда путь держите?
— К преподобным Зосиме-Савватию на Соловки, — отвечал слепец.
— А откуда Бог несёт?
— С Астрахани, государь-батюшка.
Этот ответ произвёл общее движение. Молодая Ордина-Нащокина даже привскочила на месте.