— Из Астрахани? — переспросил Алексей Михайлович. — А что там слышно? Что воевода, князь Прозоровский?

— Были мы, государь-батюшка, у воеводы, — отвечал зрячий, — он нас милостиво принял, отпустил с миром и с милостынею и велел помолиться святым угодникам о здравии твоём, великий государь, и всего государева дома, да велел ещё помолиться о здравии рабы божьей Натальи…

— Батюшка, родной мой! — вырвалось у Ординой-Нащокиной.

— Да приказал ещё воевода, — продолжал старший калика, — помолиться об избавлении града Астрахани от вора и супостата Стенька Разина.

— А што об нём слышно, где он? над кем промысл чинит? — встрепенулся Алексей Михайлович. — Оттудова давно нет вестей.

— Слышно, надёжа-государь, сказывали, быдто вор город Царицын добыл и воеводу предал лютой смерти, — отвечал чуть слышно калика.

— Боже Всемогущий! — воскликнул Алексей Михайлович, бледнея. — Пощади люди твоя, и грады, и веси, всемилостивый Господи! Што ж ещё слышно — сказывайте.

— Ой, надёжа-государь! — заплакал старший странник. — Не слыхали мы, а сам я своими глазами видел злое дело ево — как и глаза у меня не ослепли от тово, што видели… Прошли мы это уж Енотаевский город и Черный-Яр, идём Волгою, бережочком, коли слышим: птица это каркает, воронье, да коршуны и орлы клекочут, аж страшно стало. Смотрю я: птица над Волгой тучей носится — так хмарою и застилает небо. Дале, боле, надёжа-государь, вижу я: кружит та хмара не то над высокими деревами, не то над островом каким, и то подымается хмара, то спустится к тем деревам. Дале-ближе, государь-батюшка, вижу я: то не дерева и не островы, а плывут по Волге как бы две посудины — ни то расшивы, ни то струги большие, а на снастях у тех стругов изнавешено что-то будто красное, а на том красном понасело птицы видимо-невидимо: и коя птица стаями садится на те снасти, да на то красное, а коя птица хмарою кружит, да каркает, да клекочет — и уму непостижимо! Дале-ближе, надеженька-государь, вижу ясно: плывут два больших струга, а помосты-то у них — вымолвить страшно! — устланы мёртвыми людьми — мертвец на мертвеце, — и все то стрельцы…

— Стрельцы! — в ужасе проговорил царь.

— Стрельцы, надёжа-государь, — продолжал калика, — сотни их там понаметано, либо и тысщи, и на снястях-ту все висят стрельцы: што их там изнавешено, и сказать не умею! А на всём этом трупе сидит воронье, да орлы, да коршуны, и клюют те трупы, и дерутся промеж себя за добыч, и каркают, и клекочут, и тучею-хмарою кружат! Волосы ожили у меня на голове, надёжа-государь, дыбом встали! Мы стоим, смотрим, да только крестимся. А струги всё плывут тихо, всё плывут. И слышим мы, надёжа-государь, с тех стругов гласы человеческие: — «люди божьи! помолитесь об нас, грешных, — об рабе божьем Ларивоне, да об рабе божьем Панкрате: мы-де стрелецкие головы, посланы были с Казани с ратными людьми для обереженья низовых государевых городов, и супостат-вор Стенька над нами-де воровской промысл под Царицыном учинили и всю государеву рать, мало не до единого перебил вогненным смертным боем, а нас-де, Ларивона да Панкрата, оставил в живых для того: плыли б мы, Ларивон да Панкрат с мёртвою государевою ратью в Астракань на двух стругах, и поклонились бы астраканскому воеводе, князю Прозоровскому, мёртвою государевою ратью и сказали б воеводе, чтоб он скоро ждал к себе его, вора Стеньки, приходу. А мы-де, — говорят Ларивон да Панкрат, — прикованы к стругам чепью».

Как громом поразила всех эта страшная весть. Алексей Михайлович, бледный, с дрожащими губами, растерянно озирался. Симеон Полоцкий крестил и дул в лицо молодой Ординой-Нащокиной, которая лежала в обмоооке. Юная Нарышкина Наталья вся дрожала и плакала. Матвеев Артамон Сергеевич тоже растерялся. Одна царевна Софья, по-видимому, не растерялась: бледная, с плотно сжатыми губами, она подошла к отцу, который как-то беспомощно шептал: «злодеи, злодеи…»

— Батюшка, касатик! — взяла она его за руку. — Пойдём… созови сейчас думу… бояр всех, дьяков… За тебя станет вся русская земля — за тебя Бог…

И как бы в подкрепление мужественных слов юной царевны, калики тихо, молитвенно запели:

«Ой, у Бога великая сила…»

XXXII. Братские похороны и поход

Струги с мёртвой кладью достигли наконец Астрахани.

Этот страшный караван с мертвецами, расклёванными до костей хищными птицами, прежде всех увидели астраханские рыбаки, закидывавшие тони выше Астрахани. Как и калики перехожие, они не могли сначала понять, что такое плыло по Волге и почему над этим неведомым «что-то» тучами кружились и кричали птицы.

Но скоро и для них это «что-то» — что-то страшное — стало понятным, особенно когда струги подплыли ближе и с них послышались слабые человеческие голоса, скорее — два стона, исходившие от каждого струга. Приблизившись к ним в лодках, рыбаки, не смея взойти на страшные плавучие кладбища, от прикованных к рулям стрелецких голов узнали всю ужасную их историю. Невольные рулевые были чуть живы, но всё ещё настолько владели мускулами рук, что могли с трудом направлять свои струги по стержню реки: они боялись приткнуться где-либо к берегу или к острову, чтоб не погибнуть голодною смертью за недостатком корма. Когда же они плыли мимо Чёрного-Яра и Енотаевская, то жители как того, так и другого, узнав, что это за струги такие и какую они кладь везут, с ужасом уплывали от них к берегу.

Выслушав эту страшную историю, астраханские рыбаки тотчас же поспешили с ужасною вестью в город.

— Недаром тогда старый Илья Осипов из рыбного ряду сказывал, когда, летось, мы пымали тех ужастенных трёх осётров, что послали тады одново государю-царю, дрогово — святому владыке патриарху, а третьим поклонились батюшке Степану Тимофеичу, — недаром, чу, Осипов сказывал, что с самой той поры, как в Астракане у нас царила Маришка-безбожница с Ивашкою Заруцковым, таких осётров в Волге не видывали, — говорил один старый рыбак, поспешая с товарищами в город. — Должно и ноне будет государствовать над нами батюшка Степан Тимофеич.

— Дай-то Бог! — отозвался на это молодой пловец из затинщиков.

— Так-ту так, милый, може и будет он государствовать, да надолго ли? — возразил старый ловец. — У бояр-ту на Москве сила не махонька.

Рыбаки тотчас же поспешили к воеводскому подворью.

Князь Прозоровский в это время объезжал у себя на дворе прекрасного карабахского коня, присланного ему из Испагани в подарок персидским купцом Сэхамбетом в благодарность за то, что в прошлом году, когда Разин ограбил на Каспийском море купеческую персидскую бусу, вёзшую поминки шаха царю Алексею Михайловичу, и захватил в полон ехавшего на этой бусе сына Сэхамбета, князь Прозоровский своим влиянием на Разина, смягчённого тогда любовью к прекрасной Заире, способствовал выкупу из полона молодого перса.

Вместе с отцом упражнялся на дворе в верховой езде и старший сынишка князя, десятилетний княжич Степа, под руководством опытного наездника, пятидесятника конных стрельцов Фрола Дуры.

— Я теперь, батя, и свово тёзки не испужаюсь, Стеньки Разина, — хвастался мальчик, трепля гриву своего смирного киргизского конька.

— О! княжич! — улыбался его ментор, Фрол Дура. — Да Стенька теперь тебя сам испужается. Вон какой ты ратник — страх!

— Да, — улыбался и воевода, — по нынешним временам, сынок, нам нужны ратники: не ровен час — опять нагрянет чадушка.

В это время вошли на двор рыбаки.

Принесённая ими весть до того ошеломила всех, что воевода видимо растерялся. Он не ожидал, что в смирившемся было крамольнике опять проснулся кровожадный зверь. Послав тотчас же конного пятидесятника с этим известием к своему товарищу, к князю Семёну Ивановичу Львову, он приказал вместе с тем созвать к себе всех стрелецких голов, а сам поскакал к митрополиту Иосифу — просить его совета.

Едва он вошёл во владычные палаты, как под окнами раздались крики: