Изменить стиль страницы

Надя задумчиво сказала:

— Знаешь, в нашей повседневной работе мы часто забываем ее высокий смысл, это ты прав. Нужно выполнять суточный план, думаешь только об этом. Но если мы не говорим, то мы чувствуем смысл, понимаем, что он есть. Иначе было бы ужасно работать. Как по-твоему?

— Да, конечно, — ответил он. — Я хочу только сказать, что это внутреннее чувство не всегда и не у всех становится сознательным пониманием.

Так, обмениваясь мыслями, открывая друг другу души, они гуляли по сонным улицам. А потом на северо-востоке запылало небо, солнце пробивалось к горизонту. Лесков с удивлением проговорил:

— Наденька, уже утро!

— Уже давно утро! — засмеялась она. — Ты так увлекся, что ничего не видел. А я всматривалась в твое лицо, как оно постепенно светлело.

Он снова проводил Надю до дверей ее дома. Но и теперь им трудно было расстаться. Они условились встретиться днем на фабрике и провести вместе вечер. Она поднималась вверх по лестнице, а он, стоя внизу, махал рукой.

— Днем! — кричал он шепотом, чтоб не разбудить соседей. — И вечером! И всегда!

Она отвечала тоже шепотом: — Днем. Вечером. Всегда.

Лесков возвращался медленно. От дома Нади до гостиницы было триста метров, но ему потребовался час, чтобы дойти. Лубянский спал сном тяжко потрудившегося человека. На столике лежало письмо от Юлии.

Юлия сообщала о приезде в Ленинград, о том, как они устроились, как хорошо все складывается у Николая и у нее, делилась радостью: у них будет ребенок. «Николай просто удивителен, я все больше его люблю, — писала сестра, — а теперь он так за мной ухаживает, так оберегает, что мне даже совестно. Я очень счастлива, Санечка, бесконечно счастлива!»

24

События с каждым днем увеличивали темп движения. Разрешались старые драмы, рушились старые препятствия — возникали драмы новые, воздвигались новые препятствия.

Анюта ушла из лаборатории дежурной на заводскую подстанцию, Галан потребовал от нее, чтобы она переменила место работы, Анюта не посмела спорить. Закатов ходил злой и неразговорчивый. Он и раньше пропадал в наладочной, не считаясь со временем, сейчас не всегда уходил и на ночь — поспать можно было у Лескова на диване. В первые дни после перевода Анюты он пытался с ней встретиться, но Галан заходил за женой на новое место ее работы, не отпускал ее никуда одну. Закатов засел за письма: длинные рассуждения прерывались стихами, стихи выливались в признания, все заканчивалось отчаянными призывами возвратиться. Он не знал, сколько слез пролила Анюта над его признаниями, у нее хватило мужества не отвечать. Закатов совсем упал духом, забросил стихи и письма, с яростью ринулся в работу — это было действенное лекарство, живительный эликсир от всех скорбей. А дело шло, все яснее вырисовывался успех, работа захватывала и отвлекала.

Трудные минуты пережила и Маша. Несчастье ее состояло в том, что она была привязчива, добра и доверчива, она вслушивалась только в хорошие слова. А так как нравились ей к тому же люди, легко рассыпавшие эти хорошие слова, то она часто спотыкалась и на ровном месте. На Селикове Маша споткнулась — больно ушиблась: на ровное место этот человек не был похож, он и в диком кустарнике торчал бы, как неперелазный пень. Маша забыла о Лескове, не только об Алексее, готова была идти на все. Селиков быстро растолковал ей, что о любви не может быть и речи. Объяснение состоялось под мельницей, в гигантском подвальном этаже, наполненном сыростью, грохотом вращающихся наверху мельничных барабанов, густой сетью водопроводных труб и сточными желобами. Селиков забрался сюда выверять механизм, регулирующий подачу воды, а Маша примчалась с ведром пульпы. Она должна была отнести ее на анализ, но свернула в другую сторону: любящему верста не околица. Над ними нависал дощатый цеховой пол, в щели струился свет и капала вода, около Селикова тускло светила «переноска».

— Давай так, Маша, — внушительно сказал Селиков. — Вечерок провели отличный — за это благодарность. А правило общее — хорошенького понемногу.

Она не могла поверить: память сохранила ей жаркие упрашивания, льстивые обещания, она еще прикрасила их в своей памяти — слишком все это было далеко от теперешнего хмурого взгляда Селикова и его неприязненного лица. Она с обидой напомнила ему: там, под березкой, он расписывал чувства по-иному, Селиков с насмешкой покосился на нее.

— А как надо было? Давай побалуемся, а там ты в лес, я по дрова? Вроде не этого ты от меня ожидала, говорил, что тебе хотелось. Ты ведь чего желала? Лескова позлить. Мне тоже кое-кому нос следовало натянуть… Длинной любви перед этим у нас с тобой не было, сама только от других губ оторвалась. Так что давай не будем, Маша, а останемся хорошими друзьями.

Этого уже нельзя было по-другому истолковать, приукрашиванию такое объяснение не поддавалось. Маша была одинаково щедра на любовь и на ярость. Селиков сперва удивился, потом расхохотался: впервые ему приходилось слышать от женщины такую брань, ему это даже понравилось. Его веселое лицо привело ее в неистовство. Он наконец обиделся.

— Заткнись, дура! — крикнул он грубо. — У меня расправа короткая, не постесняюсь, что ты девка.

В ответ она выкрикнула новое ругательство. Он метнулся к ней с кулаками, ярость изуродовала его лицо. Она схватила ведро с пульпой, струя едкой грязи — раздробленная руда с маслянистыми реагентами — хлынула на него, потекла по груди и спине. Если бы Маша теперь попала в его руки, ей пришлось бы плохо. Но в небольшом и крепком ее теле гнездилась смелая душа. Отшатнувшись, стирая пульпу с лица, он не заметил, как она схватила висевшую на гвозде «переноску» — тяжелую палку с закованной в железную сетку лампой. И когда, зарычав, Селиков снова кинулся на Машу, на лоб его обрушился страшный удар — вспышка света ослепила его, кровь залила глаза, со звоном лопнувшая лампочка засыпала щеки раскаленными брызгами стекла. Неожиданный удар, боль и мгновенный переход от света к темноте обманули его: ему показалось, что у него выжжены глаза. С воплем он бросился к лестнице, в смятении нащупал перила, двумя прыжками вынесся наружу и, зажимая лицо руками, помчался по цеху.

Пораженная своим решительным поступком, Маша на мгновение оцепенела. Потом ярость превратилась в ликование, Маша захохотала. Последнее, что Селиков слышал, несясь в пункт «Скорой помощи», был ее пронзительный смех, раздавшийся у него под ногами. Поводов для горя было, однако, больше, чем для веселья. Маша уткнулась головой в бетонную колонну и зарыдала — о чужой жестокости, о своей доброте, о том, что она верит людям, а люди ее обманывают и что вообще жизнь — отвратительная штука, ей двадцать один год, а уже все разбито. К Маше подошел Алексей, она не услышала его тихих шагов. Он положил ей руку на плечо, только тогда она узнала его.

— Ну, чего тебе? — сердито сказала она, отталкивая Алексея. — Я не звала.

— Что с тобой, Маша? — спросил он. — Зачем сюда забралась?

Она гневно посмотрела на него, в полутьме подвала было плохо видно. Алексей улыбался виноватой улыбкой — это ее сразу взбесило. Она ответила враждебно.

— Забралась, никого не спросилась. И тебя не спрошусь. А ты иди, ты мне мешаешь.

Он ответил, голос его был мрачен и необычен:

— Ладно, знаю, куда идти.

Он не сумел избавиться от своей раздражающей улыбки, но теперь она казалась маской, взгляд его был грозен. Испуганная и негодующая, Маша воскликнула:

— Вот еще — знает! А куда пойдешь, интересно спросить?

Он пробормотал, делая шаг к лестнице:

— Одно тебе скажу: на свете ему не жить! В тюрьму сяду, а с ним посчитаюсь. Все о вас знаю!

Она схватила его за рукав спецовки.

— Нет, постой, что ты знаешь?

Он молчал, лицо его покривилось, она еще не видела его таким рассерженным. Ей стало страшно, она крикнула:

— Ну, чего ты молчишь, как стена, просто сил с тобой нет!

Он гневно проговорил:

— Все знаю, Маша! На фабрике только и говорят, как ты с ним в лесу потерялась. И сейчас он выскочил грязный и побитый, все видели. Нет у меня возможности такое вытерпеть. Пакостник он, вот что! А я не разрешу!