Изменить стиль страницы

Признание вырвалось внезапно, Лесков сгоряча сам не понял, что признается. А Надя вовсе рассердилась. Слезы заблестели на ее глазах, голос стал злым и глухим.

— Да, разумеется, так я сразу и поверю! — сказала она, не скрывая слез. — Любовь — думаете обо мне, а бегаете за другой!

Он хотел ответить, но послышался шум. Бачулин и Лубянский, громко разговаривая, возвращались обратно. Лесков все готов был вынести в эту минуту, но не беседу с приятелями. Он вскочил. Надя тоже поднялась. Не сговариваясь, они отступили в чащу и притаились за кустом тальника.

Бачулин поразился:

— Да куда они делись, мы же их здесь оставили? Лубянский равнодушно ответил:

— Станут они кормить комаров! Это мы, сумасшедшие, таскаемся по лесу!..

Когда Бачулин с Лубянским прошли, Лесков поспешно отпрянул от Нади. Только сейчас он сообразил, что все высказал и высказал глупо, совсем не так, как это полагается делать, как это делают другие люди, а самое главное — она выслушала его объяснение, с негодованием отвергла его любовь. «Бежать! Бежать! — кричал себе Лесков безмолвным криком. — Слышишь, уходи!» Взамен этого, выбравшись с Надей на открытый берег, он взглянул на нее отчаянными глазами, протянул к ней руки.

И она, сразу забыв о своих сомнениях, о своих вопросах, о своей ревности, порывисто обняла его.

23

Комаров, возможно, было меньше, чем в прошлом году, но все же много больше, чем могут вытерпеть два целующихся человека. Целое облако сгущалось, кружилось и звенело над головами Лескова и Нади. Лесков с криком: «Проклятые!» — принялся отмахиваться от них кулаками и головой. Надя со стоном хваталась то за ноги, то за щеки.

— Бежим! — крикнула она, устремляясь по тропинке. — Они отстанут от нас!

Но если эти комары вскоре и отстали, то повстречались другие: недостатка в комарах нигде в лесу не было. Едва Лесков настиг Надю, как опять образовалось новое облако, и звенящие мучители кидались даже на губы.

— Мы безумцы! — проговорила Надя, задыхаясь и отталкивая Лескова. — Они изгрызут нас! Уйдем!

На это он ответил ожесточенно и ликующе:

— Пусть! Это лучше, чем уходить!

— Глупый, глупый! — шептала она, забывая о комарах.

Было уже совсем темно, когда они выбрались на пляж, к разложенным на песке кострам. Все три машины гудели, собирая разошедшихся. Гудки подавались без всякого успеха, пока на помощь не пришли комары. Люди выскакивали из леса с платками на лице, с ветками в руках, прыгали и дергались, как одержимые. Лубянский и Закатов валили в костры сырую хвою, лили на огонь воду, чтоб шло больше дыма. Бачулин с фонариком в руках переходил от костра к костру и от машины к машине.

— Кого не хватает? — спросил Пустыхин.

— Двоих: Селикова и Маши, — ответил Бачулин и добавил: — А также бочки пива и дюжины вина.

Пустыхин ответил с досадой:

— На тебя никакого количества не хватит: емкость слоновая и мозг к градусам нечувствителен. Что меня возмущает, так это отсутствие чувства товарищества: ведь знают же, что все их ждут! Засеки на часах, Василий, не появятся через пять минут, самолично вздую!

Селиков и Маша показались на исходе последней из дарованных им минут. Маша шла с высоко поднятой головой и словно гордилась тем, что все уставились на них. Проходя мимо Лескова, она пренебрежительно отвернулась. Селиков был хмур и ни на кого не смотрел. Лесков испытывал облегчение. Он обидел Машу, она отомстила ему — они квиты.

Когда началась посадка, Лесков с Надей выбрали ту машину, где оказалось меньше знакомых. Они стояли у борта. Лесков поддерживал Надю, из-за быстрой езды и тряски говорить было трудно. Машины примчались на главную площадь города; здесь все вылезли. Лесков улизнул от Бачулина и Лубянского и пошел провожать Надю. Они стояли у ее дома, потом она проводила его до гостиницы, снова они возвратились к ее дому. Провожания продолжались долго. Они ходили по темным улицам, рассказывали о своей жизни, описывали свои переживания. И каждая мелочь, брошенное вскользь слово, случайный взгляд казались им необыкновенно значительными.

— Я сразу понял, что люблю тебя, когда ты вышла на классификаторы, — утверждал Лесков. — Ты появилась, освещенная так странно, словно возникла из света. Я сказал себе: это замечательно, она сама светится! А потом я долго мучился: какие у тебя глаза — серые или зеленые? И сейчас не знаю, хотя каждый день спрашиваю себя.

— А знаешь, — говорила она, — ты тогда все краснел: скажешь слово — и вспыхнешь. И я чаще всего это вспоминала: мне было приятно! Но как ты меня рассердил, когда отказался идти с нами! А я еще полчаса прихорашивалась, чтобы понравиться тебе! И потом чуть не ревела, просто слезы сами текли. И я заклялась: больше с тобой не разговаривать. Как видишь, заклятье не подействовало.

— Я свинья! — говорил он с раскаянием. — Ты даже не представляешь, какая я свинья! Я думал, ты прихорашивалась для Селикова.

Она ответила с обрадовавшим его возмущением:

— Ну, вот еще! Правда, Сережа мне нравился, но когда он стал приставать, я поставила его на место.

— Он способный человек! — горячо отозвался Лесков. Он собирался и дальше расхваливать своего неудачливого соперника. Но Надю не интересовали другие, она хотела говорить только о Лескове. А он ничего не знал в себе, кроме своей работы, самое близкое ему было это любимое дело. И так как ночь и любовь не располагали к изложению схем и конструкций, то он ударился в общие вопросы. Надя, не отрывая от него восторженных глаз, слушала его с волнением, с нежностью, с увлечением; в этом была его подлинная душа, он раскрывал ее всю, не прячась и не приукрашиваясь, и это раскрытие было более полным и более страстным объяснением в любви, чем все «люблю», «моя милая», «твой», «навеки», тем более полным, что эти необходимые, обычные и желанные слова уже были сказаны.

— Понимаешь, Надя, главное в нашей эпохе вовсе не то, что машин теперь больше. Сама машина становится иной, чем раньше, — вот в чем суть, — говорил Лесков. — В технике разразилась величайшая революция, и все в человеческом производстве, начиная с того времени, когда неандерталец стал выделывать свой кремневый молоток, кажется рядом с ней пустяком! Да, да, Надя! Даже великая промышленная революция XVIII века — мелочь рядом с переворотом наших дней. Машина, появившись, делала столько за час, сколько человек не мог совершить за год, она производила и работы, вообще для человека непосильные. Но могучая машина слепа, ею нужно управлять. Без человеческого, зачастую мучительного труда машина беспомощна, как ребенок. Кузнец уже не бьет кувалдой по металлу, его рука нажимает кнопки, а под ним все тот же раскаленный металл. Грузчик уже не тянет на горбу мешок, он переквалифицировался в машиниста крана и паровоза, в шофера, но он работает с напряжением, ему нелегко, нет. Сталевар уже не приготавливает сталь в тигельке на костре, он возится у конвертера или у мартена, в лицо ему бьет тот же жар, он дышит тем же ядовитым газом, умывается собственным соленым потом; ты думаешь ему легче, чем первобытному сталевару? А слесарь, а токарь, а монтажник?

— Им тоже нелегко! — воскликнула Надя. — Я никогда раньше об этом не думала, но ведь это же верно: они по-прежнему работают трудно! Конечно, на станке человек обточит больше, чем раньше мог сделать ножом, но он и сейчас действует руками… Нет, слушай, сам станок — только усовершенствованный нож в его руках, разве не так?

Лесков ответил:

— Ну, конечно, Надя, ты схватила самую суть! Кто-то давно уже сказал, что машина лишь удлиняет и усиливает человеческие органы. В этом глубокая правда, но не вся правда: машина появилась как дополнение к человеку, как его продолжение. Однако она скоро перестала быть такой.

Надя в увлечении прервала его:

— Я сказала: работают трудно… А ведь эти слова: «трудно», «трудность», — они происходят от «труда». Разве само слово не говорит о характере труда, о том, что он тяжек, горек?..