Изменить стиль страницы

— Вот и налет показался… неплохое образование… Этак и к выписке дело пойдет. Я ж говорил, что до свадьбы все заживет. До нашей свадьбы…

Калюжный заговорщицки оглянулся на дверь, за которой только что скрылась медсестра.

Наталья промолчала, но она почувствовала вдруг, что бледнеет.

Временами полулежа в постели, Илюхина подолгу держала перед глазами книгу, но взгляд ее был устремлен в неопределенное пространство. Она думала, но мысли ее так же были неопределенными, как и содержание книги, которую она прочла почти до половины, и не могла толком понять, о чем говорится в ней. Думала она и также не могла и понять того, почему у такого человека, как Павел Калюжный, жизнь, как ей казалось, тоже не удалась, не сложилась. «Ну, ладно, у меня, — рассуждала она, — у меня — другое дело, а он — способный (это еще тогда, в школе ясно было) — закончил институт, а вот не везет. А что, собственно, не везет? Погибла жена? Это — плохо. Умерла мать — тяжело. Ну, так это у всякого может случиться… Жизнь — есть жизнь. А так — у него все впереди. Главное — молод еще… «О нашей свадьбе», — вспомнились ей его слова. — О том ли это, что и мне и ему надо находить спутника в жизни… Или?..»

Последнее время Наталья почувствовала действительно некоторое облегчение. За эти утомительные дни беспрерывного лежания ей окончательно опостылела больничная койка, и она, пользуясь советом лечащего врача, стала все чаще подниматься, а потом и прогуливаться — сначала по палате, после — по затемненному прохладному коридору.

В одну из таких вот прогулок ее окликнули. Она вздрогнула, услышав знакомый голос.

— Гуляешь? — спросил Митрий, направляясь к ней. — А меня завтра на выписку, — лицо его светилось улыбкой. — Пойдем к тому вон креслу, — предложил он, указывая на угол у окна.

Илюхина осторожно опустилась, села в кресло, морща от боли красивый свой носик. Лицо ее выражало явную усталость.

— Что ж, — оказала она, — я тебя давно хотела поблагодарить…

— За что? — перебил он ее.

— За все, за все хотела… И за то, что ты вот теперь здесь, вместе со мной. Хотя за это не благодарить, а скорее, надо просить прощения…

Митрий чувствовал, что это не главное, что она хочет сказать, что главное впереди, и она не решалась, не знала, с чего начать.

— Цветы!..

Митрий испугался почему-то ее голоса.

— Кактус зацвел.

Он посмотрел на подоконник и действительно разглядел маленькие, словно звездочки, цветы на колючем стволе небольшого кактуса, что стоял, прижавшись к стволу полутораметрового фикуса.

— Знаешь, нам, пожалуй, не надо встречаться и не о чем больше говорить, — чуть слышно произнесла она, — прости меня… Я выхожу замуж…

Она нервно перебирала руками конец пояса на своем халате.

Хотя Митрий и готовился к такому разговору, хотя он и сам собирался сказать ей эти или примерно такие же слова, — все равно от неожиданности растерялся.

— Что ж… Прости и ты… — с трудом ответил он. И больше ничего не мог сказать.

26

Как посевную, так и жатву никогда еще не начинали без Романцова. Из всех излюбленных Алексеем Фомичом крестьянских работ больше всего он любил, конечно, жатву. Хотя последняя как таковая и потеряла многие черты и особенности своей сущности. Ветры времени развеяли многое в извечном, казалось, хлебопашеском деле. В прошлое ушли быки — бывшая основная тягловая сила пашни, почти совсем перевелись лошади. Тяжелая гусеничная да колесная, на железном да резиновом ходу, техника изменила не только отношение к страдному хлебопашескому труду, но и сместила или вовсе вытеснила некоторые понятия, многие процессы.

Раньше было ведь как: скосят хлеба, свяжут в снопы, сложат их в крестцы. Лежат они и неделю и две, пока не «дойдет» зерно. Только потом начинался обмолот. До конца сороковых годов так было. Вон за фермой и ток старый еще сохранился… Бывало, установят молотилку, подгонять под нее «Универсал». Ремень на шкив — привод готов. А снопы-то заранее уж подвезены. Тут и начиналось самое главное. И заключалось оно в том, чтобы подобрать и точно расставить людей. Под зерно, под солому, под те же снопы. И везде нужны люди, и на каждое дело по одному-два человека умельцев надо. Разве можно пустить скирдовку, например, без старика Титова? А у веяльщиц? Тут не обойтись без Пелагеи Лукиной да Варвары Кирпоносовой.

Особенно же ответственной и трудной была работа зубаря. Того, кто должен подавать снопы непосредственно в барабан молотилки. До войны незаменимым в этом деле был Никита Пинчуков. Неплохо справлялся с обязанностями зубаря Константин Лемехов, самый старший из братьев нынешнего шофера Романцова — Пашки Лемехова.

Искусство зубаря заключалось в том, чтобы равномерно подавать, именно подавать, а не бросать, снопы в ненасытную пасть молотилки. У неопытного зубаря молотилка часто может быть то сильно перегружена, если дана слишком большая порция снопов, либо утробно греметь вхолостую, что само по себе непроизводительно, а хуже того, и сломается, если тракторист вовремя не остановит свой «Универсал».

Романцов хорошо помнил как молотили они хлеба с сорок шестого почти по самый пятидесятый год, когда он только что вернулся из армии и первое время председательствовал в Починках. Теперь — что. Нынче жатва и молотьба — одно и то же. Зашел комбайн — и только машины вовремя подавай. Ни тебе снопов, ни зубарей, ни молотилок… И в этом, конечно, было не только своеобразие работы, но в первую очередь, большая практическая выгода.

Сегодня начинался первый укос. Почин делали с ячменя. Невелик ростом вышел ячмень — то ветры, то холод, то дождя долго не было. Невелик в рост, но — спорый. Говорят, Иван Титов с Кирпоносовым даже поспорили: первый утверждает, что в среднем по тридцать четыре центнера с гектара можно взять, а другой возражает, на все тридцать шесть потянет, говорит. Алексей Фомич только улыбнулся, когда услышал об этом споре. Сам про себя подумал: «Пусть ни тот, ни другой не прав. Всяко центнеров тридцать пять возьмем».

Не было еще и десяти часов, еще и солнце хотя и припекало вовсю, но не так яростно жгло, как бывает это в самый полдень, а страда уже шла полным ходом. По три раза от комбайнов к току, туда и сюда обернулись автомашины.

— Так ежели пойдет, так в два дня с ячменем и горохом управимся, — сказал Романцову Голованов, вернувшись с третьего отделения. — Ну и денек, видно, будет…

— Прогноз обещал тридцать три.

— Тридцать три?! — Мохнатые брови Голованова шмелями подскочили под козырек парусиновой фуражки.

— А там что?

— Нормально, если не считать скандала между управляющим и главным зоотехником, — улыбнулся Голованов.

— Скандал, говоришь. Из-за чего ж?..

— Управляющий, как всегда, что скосил — тут же и скирдовать. А зоотехник с Лукиным — против.

— И Лукин там?

— То-то и оно. Вдвоем накинулись. Хватит, говорят, солому гноить и скотину голодом морить. Давай, говорят, расстилай-ка сбросы, а как просохнет, тогда и скирдовать будешь…

Романцов не в силах скрыть лукавой улыбки, произнес:

— Что ж, помогла, видно, критика. (Он имел в виду недавнее заседание партбюро, где были приняты меры по устранению причин падежа скота.)

— Жаловался мне на зоотехника, — добавил Голованов.

— Ну, и что?

— Тот взбеленился — не остановишь: «Я вам, говорит, еще на силосовании покажу, как надо работать».

— Давно бы так.

К полудню жара еще более усилилась. Солнце палило немилосердно. Прогноз часто ошибается. А тут и он не подвел — ровно тридцать три, если не все сорок градусов… От ячменного клина, как из огромной печи, пышет жаром, запахом спелого хлеба и разогретой земли.

Алексей Фомич приставил ладонь козырьком к глазам. Вон, вдали быстроходными катерами идут комбайны: Кирпоносова, ближе — Титова, а в стороне — Смирина, вместо него, правда, теперь Павел Буряк ведет машину.

Подошел с первыми сводками к Романцову учетчик. Директор взял у него блокнот. И тот, стоя сбоку, пояснял свои расчеты…