«Святые жили в любви и гармонии с братьями меньшими, а мы, – думал он, глядя на мелькавшие за вагонным окном деревни, стада, перелески, – превозносясь над зверями и другими людьми, тешим гордыню. Заходил в купе начальник поезда, красный, потный, долго разглядывал орла.

– Создал же Господь такую страхолюдину. Не заразный?

– На царском гербе двуглавый орёл помещён. Проснулся Стёпка, свесил ноги, не поняв спро сонья, ляпнул:

– На племя везём.

– А-а-а, не заразный, значится, – ушёл. Приходили на станциях чиновники, городовые. Интересовались больше орлом, а не Григорием. Никто не обращал внимания на Стёпку:

– Сажей, что ли, натереться? Мол, из Ефиопии выписали.

В Самаре заночевали на постоялом дворе. Чуть рассвело, на паре лошадей тронулись в дорогу. Когда взошло солнце, они уже переехали мост через Самарку, поднялись из поймы на взгорок. Стояло ясное божественное утро. Григорий оглянулся на город. От речки подымался белёсый туманчик, в его прозрачной глубине тонули дома и сады. Поверх тумана вздымались в тихое небо языками золотого пламени купола церквей. За ними ещё выше, в отдалении, жёлтыми свечами горели кресты Кафедрального собора. При виде этой красоты Григорий взмывал душой к голубому куполу небесного Божьего храма и губы шептали: «Господи, даруй мне сию чистоту духа, сию простоту сердца, которые делают нас достойными любви Твоей…».

Припекало солнце. Колеса, тонувшие в песчаной колее, загудели по набитому большаку. Лошади пошли резвее. Стёпка от жары накрыл клетку с птицей полотном.

– С боков освободи, пусть ветерком продувает, – велел Григорий.

– А верно, барин, ты самого царя-батюшку изблизи, вот, как меня, видал? – ямщик пятернёй сволок с головы шляпу.

– Видел, – подосадовал на стёпкин язык Григорий.

– А корона на голове была?

– Не было.

– А как же ты его узнал?

– По сапогам.

– Да ну? Как так? – удивлённо тот заглянул в собственную шляпу, будто там сидел кролик.

– Сапоги у него золотые, подмётки серебряные, – усмехнулся Григорий.

– Шутник ты, барин.

– А ты нет. Про корону спросил. Сам попытай: чугун на голову надень и денёк поноси.

Стёпка засмеялся. Ямщик надвинул на лоб шляпу, подхлестнул лошадей. Солнце окатывало июльским жаром. Придорожные рощи никли листвой, сладко пахло ягодой. В леске у озера распрягли лошадей. Клетку Стёпка поставил под дерево в тенёк. Покрошил сквозь прутья варёного мяса. Орёл даже ни разу и не клюнул, всё провожал глазами пролетавших над макушками деревьев диких голубей.

– Мочёнок с квасом коршуну свому накроши, – зевнул ямщик, разостлал на траве кошму. – Ложитесь, подремем, пока жара спадёт. Сенца в голова подложи барину-то.

– Я такой же барин, как и ты, – не утерпел Григорий. – Крестьянин я из Селезнёвки.

– А по одёже не скажешь… Крест вон на шее золотой.

К Селезнёвке подъехали вечером. Солнце закатывалось, оплавляя золотом склоны холмов. Показалась ядовито-зелёная прорва под бугром, распахнулась, вся в камыше, пойма.

– Сверни-ка вон на тот бугор, – попросил Григорий.

Сделалось легко и радостно, так бы лёг и покатился по редкому полынку. – Толкнул плечом дремавшего Стёпку.

Велел снять с телеги клетку.

– Ну, дождался. – Стёпка встал на колени, распахнул дверцу. – Лети теперь без Тернера.

– Отдайте мне его. Я с вас за дорогу не возьму. – Ямщик, как и утром, снял соломенную шляпу, заглянул с любопытством вовнутрь. – Аль у тебя от царя приказ выпустить его на волю?

Григорий его не слышал. Сколько раз он представлял, как выпустит Двуглавого на волю. Орёл, раскачивая крутыми плечами, шагнул из клетки на траву, замер, втянул головы, будто придавленный простором.

– Небось, летать разучился, – сказал ямщик. – Отдай?

Григорий в том же радостно-ребячьем настроении подмигнул Стёпке:

– Достань-ка мне кнут из телеги. Стёпка подолом рубахи обтёр черенок кнута.

Григорий закусил кнутовище зубами.

Ямщик уронил шляпу, глядел во все глаза. Орёл обирал клювом перья.

– Посторонись-ка. – Григорий кругообразно, с наклоном вперёд, резко мотнул головой в сторону – раздался сильный хлопок. Двуглавый присел, тяжко взмахнул крыльями и полетел над поймой.

– Вот это да. – Стёпка во все глаза глядел на Григория.

Тот, выплюнув кнут под ноги, следил, как орёл, растопырив крылья, завис над поймой…

– Ни себе, ни людям, – буркнул себе под нос ямщик, поднял с земли кнут.

– Дай-ка я хлопну, – попросил Стёпка.

– Гляди, глаза не выстегни. …Восходящие от нагретой за день земли потоки несли его всё выше. И вдруг орёл засиял, облитый живым золотом солнечных лучей, будто оживший царский герб. Но ни ямщик, ни возившийся с кнутом Стёпка этого не увидели…

15

«Должно быть, мыши изгрызли», – сидя в баньке у оконца, разглядывал растрёпанный переплёт своей «Брани с сатаной» отец Василий. – «А может, бесенята терзали». Раскрыл на чистом, стал писать: «Радость несказанную послал мне Господь. Возвернулся домой насовсем мой крёстный сын. Три года путал его в своих сетях сатана льстивый. Понужал будить у людей страсти.

Соблазнил уговорами, будто глядя, как он рисует зубами, другие будут усиливаться духом, по Гришиному примеру превозмогать увечья. Так он мне в письме писал. Далеко это всё от Божеской истины. Куда могут слепые незрячих привести? К обрыву разве».

– Кыш, Гринька, – отец Василий поймал прыгавшего по голове бескрылого воробьишку, ссадил на пол. С год назад отнял он у кошки погрызенного птенца, выходил. Назвал Гринькой. За это время воробей так привык к нему, что даже при богослужении сидел на плече.

Пока отец Василий в раздумье стыл с поднятым пером, воробьишка скакнул с пола на лавку, с лавки на стол. Запрыгал по непросохшим строчкам, пятная крестиками бумагу.

– От наказанье, – осторожно подвинул локтем птаху. – Шельмец эдакий.

Намедни приходил Афанасий Журавин, тревожится.

Вторую неделю Григорий водой да хлебом с водицей питается. Ни с кем не разговаривает. Лицом сделался худой, тёмный, одни глаза остались. Парнишка, что с ним приехал, чуть свет возит его на коляске за околицу на восход солнца глядеть.

– Чую, зреет в его душе некий замысел, – сказал я тогда Афанасию. – С Божеской помощью одолеет Гриша сатанинское затмение».

А тут над тетрадью раздумался: какой такой может быть замысел, что и крёстному отцу сказать нельзя? Не собрался бы опять в цирк…

– Ну, ты, Гринь, и назола. Всю тетрадь истоптал, чисто конь, – отец Василий посадил воробьишку на ладонь.

Без крыл, а мошек ловишь, а Грише Господь людей дал в услужение. Сказывал парнишка этот, сам государь-император в больнице подушечку Грише поправлял…

Мучительная душевная работа, начавшаяся там, в Тифлисе, теперь занимала все мысли и чувства Григория. Никак ни шла из головы смерть Тернера. Жуткая картина его гибели вызывала в памяти икону с изображением пророка Даниила среди львов. Гривастые звери с благоговением взирают на святого. «И лев ходил за водой с ослом и не трогал его. Всякое дыхание славит Господа. И люди живут с братьями меньшими под сводами небесного храма на старинных иконах в любви и согласии, – размышлял он. – Этот храмовый мир любви противостоит хаосу и звериному разгулу страстей и пороков нашего космоса.

Божественное начало, красота храмового мира в каждой душе и в обществе – вот что спасёт от звериного безумия… Но как донести эту красоту до людей?..

Из этих размышлений и высветилось желание написать икону Георгия Победоносца. Мистический образ святого, «написанный» солнечными лучами на скале и облаке давал ответ на вопрос о смысле жизни, употреблении её на созидание, продвижении мира к соборному храмовому человечеству, собранному воедино духом любви и на брань с кровавым хаосом.

За неделю, не разгибаясь, с темна до темна, писал он икону Георгия Победоносца, взяв по памяти за образец образ святого, виденный им в Петербурге, в музее императора Александра III. Стёпка, глядя на свежие краски, изумлялся и кричал, что «шедевра получилась!..». Григорий же ходил, как в воду опущенный, делаясь от стёпкиных восторгов всё смур-нее. Выбрав момент, когда Стёпка вышел из дома, закусил в зубах кисть и широкими, до хруста шеи, мазками затёр изображение белилами. Стёпка вернулся, когда из-под белил торчали только копыта коня и пасть змея. Он так и сел на лавку: