– Десять минут тебе, чтоб завёл слониху, – кричал Аким, слюни летели.

– Смилуйся, Аким Никитович, – пьяненько улыбался мокрыми губами Тернер. – Львы на мне, орла подсуропили, теперь слониху на меня вешаете. Не-е…

– Десять минут тебе. Дальше штраф пойдёт из твоей зарплаты. – Аким наседал, в душе сам не веря, что Тернер справится…

– Прикажи два ведра водки и с полведра сахару-песку, – Тернер отряхнул с головы солому, подошёл к слонихе, стал что-то говорить, гладил хобот. Принесли вёдра с водкой. Размешали сахар. Слониха фыркала хоботом, водка летела на стороны.

– Я ття в этой водке утоплю, – ярился на Тернера Аким. Тот встал перед ведром на колени и стал пить сам.

Слониха, глядя на него, опустила хобот в ведро. Скоро и второе ведро покатилось на рельсы. После этого Бара следом за Тернером легко взошла по помосту в вагон. Трубила, перекрывая паровозные гудки. Тернера увели под руки.

– С любым зверем договорится, – подошёл к Григорию Стобыков. Все эти дни он топтался около Григория, чувствуя себя виноватым за Стёпку: – Гришань?

– Гляди, – Григорий кивком указал в сторону перрона, где среди кепок и шляп, картузов, мелькала белая, в бинтах, голова.

– Стёпка-а, мавр-а-а, – взревел Стобыков так, что в ответ ему затрубила из вагона пьяная слониха. – Мы тута-а!

Забинтованная голова двинулась в их сторону, скоро оборотилась Стёпкой. Он прыгал на костылях, выставляя вперёд загипсованную ногу.

– Думал, опоздаю, – смеялся и плакал Стёпка. Ронял костыли, обнимая Григория, причитал: – не чаял уж… Во сне ты мне снился, всё звал, весёлый. Я думал, с того света кличешь…

– На, стукни меня по ноге или по чему хочешь, – Стобыков подобрал с земли обломок жжёного кирпича, совал в руки Стёпке. – Стукни. Это я вас в эту страсть сговорил идти. Из-за меня изувечился. На, стукни!

– Да будет тебе, – Стёпка вырвал кирпич, бросил на шпалы. – Слава Богу, целы.

Поехали. В вагоне было душно. Стёпка стонал во сне. На верхней боковой полке спал Стобыков. Из развёрстой его пасти изрыгался не храп, а натуральный рёв. За окном летела в лунном свете белёсая степь, чёрные перелески. Григорий не спал. Проехали Пензу, Сызрань, а там и Самара. Думалось обрывками: «Отец Василий… Живёт в своей баньке, лёгкий, радостный, бесстрашный… Давно ему не посылал письма. Даша вспомнилась, растерянная, запыхавшаяся, в церкви перед иконами. Загорелся тогда нарисовать её портрет… Вспомнился и Афоня, худой, чёрный от солнца. Кольнула жалость: «…Всех бросил… Орла в неволю вовлёк… Подговорить Стёпку или Тернера выпустить двуглавого в Самаре…». С тем и уснул.

…Приехали в Самару после обеда. Тернер отговорил выпускать орла. Без согласия Акима на воровство похоже, да и не найдёт он дороги домой. Пропадёт. В клети ослаб крыльями…

От Самары на юг ехали с частыми остановками. В жаре мучились и люди, и звери. На станциях лошадей и слонов обливали водой из пожарных брандсбойтов. Львы, вывалив красные языки, будто пустые шкуры, валялись в клетках. Артисты бродили по вагону вялые, пухли от сна и безделья. Один Аким оставался свежий и деятельный. Не брала его жара.

– Ты, Григорий, теперь наше достояние, – шутил он. – Царский отсвет на тебе лежит. В Тифлисе афиши с твоим портретом закажем. Козырем гляди!

Приехали в Тифлис. В гостиной Григория поселили вместе со Стёпкой. «Один хромой, другой безногий», – шутил он, когда Стёпка на костылях толкал перед собой коляску. В прогулках по городу их обычно сопровождал Стобыков. Коляска с Григорием в лапах великана казалась игрушечной. За ним прыгал на костылях Стёпка. Стобыкова и Григория узнавали. Случалось проходить через рынок, наваливали в тележку овощей, ягод.

– Все вас узнают, а меня – ни одна собака, – сокрушался Стёпка.

– А ты сажу не смывай. Тебя как мавру все сразу признают, – советовал Стобыков. Великан всё крепче привязывался к Григорию и, как ребёнка, ревновал его к Стёпке. Чуть что, бежал советоваться. Открывал ему свою простую и дикую душу. В своей цирковой славе и мощи Стобыков панически боялся женщин и мышей. Тайно влюблён был в воздушную гимнастку красавицу Зару. За время жизни в цирке Григорий невольно стал хранителем любовных и иных секретов. К нему шли, делились, зная, что он не расскажет никому. Просили совета, занимали денег. Как-то само собой вышло, что молодёжь стала звать его дядей Гришей, а потом и все привыкли.

Здесь, в Тифлисе, впервые подошла к нему борчиха, жена Тернера:

– Дядь Гриш, поговори с ним, ради Христа. Тут винище в каждом дворе. В те гастроли он все два месяца на кровать ко мне не ложился, со львами в клетке на полу спал… Пристыди его… – Отводила в сторону глаза, щёки заливало румянцем, и всё мяла и мяла пальцы одной руки в другой, будто душила невидимого злого зверька.

– По имени когда ты мужа в последний раз называла? – спросил Григорий. – Все зверопас, львиный подхвосток…

Надулась, ушла. Григорий глядел вслед, улыбался. Было что-то в этой женщине с плечами-коромыслами наивно детское, столь им любимое в людях.

– Тигра моя приходила, жалилась? – пьянень кий Тернер вечером навестил Григория в номе ре. – Ты, Гриш, не слушай её. Тут у кунака одного вино, о-очень гут: жасмин и цветы счастья. Стёпка, давай стаканы. Двуглавый-то скучает… Перо оби рать перестал.

Григорий сразу уловил хитрость Тернера перевести разговор на орла. Промолчал. Стёпка принёс стаканы. Выпили. Вино в самом деле было чудесным.

– Если денег нет в кармане, выпей, брат, и приснится, что ты сказочно богат, – размахивал недопитым стаканом Тернер. – Если девушки не любят, выпей, брат, и представишь, что пленяешь всех подряд! Вино плеснулось Стёпке на голову, тот нагнулся, вытёр ладошкой.

– Ты бы Стобыкову такие стишки читал.

– Опять ночью львам мученье, – бормотнул себе под нос Стёпка.

– Говорил я Акиму, навес надо сделать, на улицу клетки выставить, жара, – разом оживел Тернер.

– Не от жары. От тебя мученье.

– Как у тя, мавра ты чёрная, язык повернулся. Ты знаешь, как мне их жалко? Страсть. Ночью слышу, как Цезарь ворочается, вздыхает, я тоже не сплю. Думаю, лежал бы щас на зелёной траве под каким-нибудь баобабом с львицей. А тут прутья железные, мясо второго сорта. Иной раз плачу.

Будь моя воля, выпустил бы их и своим ходом до Африки гнал…

– Когда хмельной в клетке спишь, Цезарь всегда в другой угол уходит. Винный дух от тебя тяжёлый.

– Неужто отравляю? – Тернер в раздумье поставил стакан. – То-то он утром хвостом по бокам себя бьёт, а я не пойму, за чо злится…

На другой день перед выходом Григория на манеж подошёл Тернер, в красном фраке, лакированных сапогах, весёлый, зашептал на ухо:

– У тигрицы своей ночевал. Сказка и чудный трепет. Что ты ей сказал вчера?.. Ну шёлковая баба сделалась. Загремела музыка и чёрный мавр умчал Григория на манеж. После номера он Тернера не видел. Выступали акробаты, воздушные гимнасты, конники. Под овации и рёв зала выходил Стобыков, держа на каждой ладони по мальчику-статисту.

Стёпка звал в гостиницу пообедать и поваляться перед дневным представлением. Григорий не мог себе объяснить, почему остался на второе отделение. В перерыве манеж огородили высокой стальной сеткой. Под гром литавров Тернер вышел на манеж, посылая воздушные поцелуи публике. В малиновом сюртуке и чёрном цилиндре, блестел лаковыми сапогами. Он явно был в ударе. С шутками-прибаутками укладывал львов в ряд на манеж, сам ложился сверху. Заставлял всех девятерых хищников одновременно вставать на задние лапы. Целовался, ездил верхом… И всё без хлыста, легко, весело. Публика, чуя весёлый настрой, тут же полюбила его, хлопала, топала. В конце выступления Тернер сделал Кольбергу знак, решил показать «царский номер», подготовленный и опробованный им в Москве. Львов загнали в клетки. На манеже остался один Цезарь – могучий, с седой, до полу, гривой.

– А сейчас, почтеннейшая публика, вы сподобитесь узреть невиданный страшный и ужасный номер, – объявил Кольберг. – Никто в мире не рискует повторить то, что исполняет знаменитый укротитель хищных зверей, царь надо львами, великий мистер Тернер!