Двадцать четвертого октября в МХТ идет премьера пьесы Горького «Дети солнца», на которую так рассчитывал Станиславский. Он любовно работал над партитурой спектакля, воплощал многочисленные подробности жизни, смаковал их, сгущал: слуги моют не мелкий предмет, но тарантас, лошадь стоит на заднем плане, живая собака гремит цепью. Тут же варится варенье в медном тазу — кажется, пахнет вареньем, котлетами, дегтем для смазки тарантаса. Эта детальная истовая реальность вызывает не благодарность — раздражение автора: «Возятся они с пьесой до одичания… Станиславский не утерпел и ввел еще одно действующее лицо — лошадь во 2-м акте. Протестую!»

Протест автора принят режиссером: в спектакле лошадь и собака, конечно, отсутствуют, подробности несколько затушеваны, но основой сценического решения остается подробное изложение событий пьесы. Гримы и мизансцены Станиславского настолько правдивы, что, как известно, зрители принимают актеров за тех реальных черносотенцев, которые грозят истребить всю московскую интеллигенцию. Но отношение к этим событиям, осмысление их, предлагаемое Горьким, почти не пробивается в сценическом решении (разве что носовой платок, которым профессор отмахивается от погромщиков, — ироническая, точная деталь). Поэтому и спектакль, на который столько надежд возлагал Станиславский, над которым работал он так увлеченно, вызывает не радость открытия, по разочарование автора, зрителей — театр в этом спектакле не является «учителем общества», он беднее жизни, беднее пьесы Горького.

Рядом с афишами «Детей солнца» появляются на московских улицах афиши, извещающие об открытии Театра-Студии на углу Поварской и Мерзляковского переулка. Уже проданы билеты на первые спектакли, уже объявлен репертуар на будущее. В последних репетициях должны окончательно наладиться спектакли. Мечется в тоске белокурый Тентажиль, фрейлины и знатные дамы из «Шлюка и Яу» вышивают бесконечную ленту в беседке-боскете.

Участница Студии Веригина вспоминала эти репетиции в октябре 1905 года:

«Константин Сергеевич принимал в репетициях большое участие, воодушевляясь и приводя всех в восторг. Мы получили от него также ценнейшие указания, как надо держаться и носить костюм.

В третьей картине, когда дамы сидят в боскетных беседках и вышивают одну широкую ленту, длинная полоса ткани лежала у нас на коленях. По указанию Станиславского, мы вышивали условным движением, с сентиментальной грацией поднимая и отводя кисть в сторону, причем каждый раз поворачивали слегка склоненную голову в ту же сторону и бросали взгляд на иголку. Это был очаровательный блик, выражавший манерность, присущую дамам в преувеличенных кринолинах и париках, напоминавших фантастические облачные башни.

На одной из репетиций Константин Сергеевич совершенно замечательно показывал Максимову, как играть роль владельца замка Ранда. Станиславский стоял на сцене и быстрым грациозным движением кисти вынимал из бокового кармана платок, подносил его к губам, опять прятал, делал изысканный поклон, с воображаемой шляпой в руке, и мне казалось, что я вижу снова Коклена-старшего или, может быть, другого такого же блестящего его соотечественника».

Иногда фрейлинам приходится вышивать при свечах: в Москве снова начинаются перебои с электричеством, пустеют улицы, гулко цокают копыта конных казачьих разъездов. Недавние обещания «манифеста» перечеркнуты и забыты правительством: снова множатся аресты, снова гулки выстрелы на московских улицах, совсем недалека от Поварской рабочая Пресня, а на Поварской фрейлины все вышивают бесконечную ленту и веселые пьяницы Шлюк и Яу дивятся роскоши герцогского замка.

Многократно описаны в воспоминаниях последние репетиции студийных спектаклей. Все вспоминают о том, как поблекли на сцене декорации, потому что неопытные художники не учли особенностей сцены, ее освещения. Все говорят о том, что молодые актеры не жили на сцене, но старательно и скованно выполняли указания режиссера. Воспитанные на массовых сценах «Царя Федора» и «На дне», они то уходили к привычным бытовым интонациям, к простоте сценического поведения, то возвращались к напевной торжественности. На сцене мешались стили и школы, за златокудрым Тентажилем вставал не призрак смерти — призрак «Ивана Мироныча»… Актеры соблюдают торжественные плоскостные мизансцены Мейерхольда, но не живут в них, не верят в них, а полная вера в любые сценические обстоятельства, полное их оправдание есть та основа, ради которой Станиславский создавал Студию.

«Театр не может и не имеет права служить только чистому искусству» — напоминал он молодежи перед открытием Студии; «разумный, нравственный общедоступный театр» остается его идеалом и сегодня.

Спектакли Студии этому идеалу решительно не соответствуют. И Станиславский резко обрывает репетицию, не принимает «Тентажиля», который так волновал его на неустроенной сцене в Пушкино. «Шлюк и Яу» сыгран до конца, зрители аплодируют, но бледны лица фрейлин под белыми париками — основатель Студии безжалостен и к этому спектаклю. Он не видит возможности преобразования огромной театральной России с этими восторженными и робкими учениками. Не видит в спектаклях тех семян, из которых может произрасти новое дело, которое продолжило бы и подняло великое дело Художественного театра.

Сезон начинается без Театра-Студии — она кончена, закрыта самим Станиславским; помещение на Поварской, которое так любовно и изобретательно отделывалось, переходит в чужие руки. Основатель Студии оплачивает бесчисленные счета столяров, мебельщиков, обойщиков, печных дел мастеров, приказывает выдать всем сотрудникам полное годовое жалованье. «Как он сам сказал нам, этот театр взял половину его состояния (восемьдесят тысяч рублей)», — вспоминает участник неосуществленной Студии Илларион Певцов.

Расходятся актеры, Мейерхольд уезжает в Петербург — второй раз уходит из Художественного театра.

Осень 1905 года наполнена арестами, обысками, патрулями. Забастовки захватывают и фабрику на Алексеевской. Рабочие предъявляют свои права, дирекция, как все дирекции, считает, что рабочие получают достаточно; представитель семьи Алексеевых пытается затушить конфликт, примирить хозяев с рабочими (которых называет мастерами), доказывает последним невозможность уступок и сокрушается: «Вот тут и вертись… Сколько я речей говорил… и ничего не выходит».

От забастовок и заседаний, от возможного разорения, от воспоминаний о неудаче Студии он, как всегда, уходит в работу. Разгорается всеобщая забастовка, звучат уже не одиночные выстрелы — идет бой у пресненских баррикад, строчит пулемет у Николаевского вокзала. Не просто страшно — опасно ходить по улицам. Но ежедневен путь Константина Сергеевича из Каретного ряда в Камергерский переулок, где он работает над «Горем от ума». Ведет репетиции, принимает макеты, обсуждает костюмы.

Недавно семья переехала из родного дома у Красных ворот, где прошло сорок лет жизни, в удобную квартиру с чисто московским адресом: «Каретный ряд, дом Маркова, против „Эрмитажа“». Тихая улица оправдывает название: на ней до сих пор живут мастера, которые ладят экипажи, под навесами стоят старинные кареты и новые модные пролетки. Квартира в доме Маркова привлекает тенистым московским садом, той абсолютной тишиной, которая должна нарушаться лишь монологами Шекспира и диалогами Тургенева, но нарушается сейчас выстрелами.

Известен рассказ Л. М. Леонидова об этом времени и о Станиславском в этом времени — московская новелла времен первой русской революции:

«Наступает 1905 год. Мы репетируем „Горе от ума“. Декабрь. В Москве начинают стрелять. Ходить по улицам делается все труднее и труднее, передвижение проходит с риском для жизни. Помню, иду я в театр, а из ворот — Горький. Здоровается со мной и как-то загадочно говорит:

— А вы все репетируете? Ну, репетируйте, репетируйте.

Мы репетируем, а по Тверской — конные патрули, пристава, околоточные надзиратели, городовые.

В Камергерском переулке слышна стрельба. А со сцены слышится голос Станиславского:

       Вот то-то, все вы гордецы!
Спросили бы, как делали отцы?
Учились бы, на старших глядя…

— Константин Сергеевич, кончайте репетицию, скоро нельзя будет выбраться из театра.

Во дворе уже пристава, околоточные с револьверами в руках кричат: „Назад! Выходить нельзя!“

А Станиславский:

— Сейчас, сейчас, одну минутку:

           Мы, например, или покойник дядя,
Максим Петрович…

Пришлось чуть ли не насильно прекратить репетицию. И вот сторож Лубенин берет Книппер и Станиславского под свою охрану я разными закоулками и переулочками и задними дворами разводит по домам».