Изменить стиль страницы

Время смерти i_002.jpg

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

В сумерках барабан прозвучал в Прерове возле общины, не проникая в глубь улиц и не стремясь, чтоб его услышало все село. Однако женщины и старики, уловив его приглушенный звук, собрались у каменных ступенек общины быстрее, чем когда-либо в своей жизни: дней десять в село не приходило ни одного письма с фронта и ни одна депеша от Верховного командования не оповещала о чьей-либо гибели, ранении или исчезновении, а Ачим Катич, читая «Политику»[8], твердил все тише и по секрету, что на фронте у Сербии дела пошли по-иному.

И в то время как другие оповещенные слухом и страхом скоро отозвались и собрались у общины, Ачим Катич не торопился и пришел последним. Горстка молчаливых женщин, несколько стариков и мальчишек, прилипших к ступенькам и распахнутой двери, побудили его остановиться поодаль, где он никогда не стоял. Прислонившись спиной к стволу сгоревшего вяза, он опирался и на свою палку: пошел пятнадцатый день, как не получал он писем от Адама, своего внука.

Сумерки гасили белизну стен и женских платков; лица людей сливались с цветом черепицы и коры вяза. Вздохи и всхлипы, смешиваясь, плыли между изгородями, сливались с лаем редких собак.

Сквозь забранное решеткой окно общины упал желтоватый свет: барабанщик распахнул створки. Староста, не подходя к окну, хмурым, исполненным угрозы голосом закричал из своей канцелярии:

— Командование сообщает, что после последнего оповещения из Прерова погибли воины…

Ачим Катич до конца выслушал список погибших, а также рекрутов, которым завтра к семи утра надлежало явиться в распоряжение командования в Паланке. А когда в общине погасла лампа и вопли огласили улицы, он скользнул спиной по стволу вяза и остался сидеть на земле, пока сумерки не поглотили толпу. Только тогда он поднялся и пошел по селу, куда вели его и уводили улицы. Домой он идти не мог. И говорил, шептал, думал вслух:

— Замолчите, несчастные, детей напугаете. Хотя б до рассвета. Дайте хоть одну ночь выспаться детям и скоту, люди. Умолкните, пусть рекруты выспятся. Последняя ночь у них в теплой постели. Негоже им слезы с собой уносить на поле боя. Нужно жить. Самое худшее еще не пришло, люди.

Он шел мимо телег с кукурузой, брошенных у ворот, молча проходил мимо домов, где не было погибших, останавливался перед раскрытыми настежь воротами рекрута: в доме пылает очаг, в темноте под ножом булькает поросенок.

— Счастья тебе, Любо. Ложись, спи, сынок. Запомни, если хочешь жить, смерть ничего с тобой не поделает.

Его приглашали в дом, но он брел дальше по дворам мобилизованных, цеплялся за изгороди домов погибших.

— Успокойте, женщины, свои руки. Кукуруза не собрана. Виноградники погниют. Ни зернышка ведь пока не посеяно. Снег выпадает, а дровами не запаслись. Дети, внуки у вас. А детей нет, так скотина на дворе, огороды. Жить надо.

Так он подошел к школе; в открытых окнах класса горел свет, пахло воском. Ачим подступил к окну, ухватился за косяк.

Учитель Коста Думович, простоволосый, молча, медленно ходит по комнате; на скамейках, где сидели ребятишками преровцы, погибшие теперь на ратном поле, горят свечи, которые за упокой их душ зажег он, их учитель. Когда его ученики погибали, он одно за другим мелом выводил имена на доске: к этому списку, начатому летом, сегодня он приписал еще восемнадцать имен, и на доске почти не осталось места. Учитель останавливался между скамьями, смотрел на свечи, чуть теплившиеся или упавшие под скамейки, зажигал снова от стоявших рядом и укреплял на прежнем месте; успокаивал ладонями трепетные язычки; смотрел, как бы догоравшие не зажгли скамью, а когда огонек начинал мигать последней капелькой воска, гасил его своим дыханием. И возвращался к столу, чтобы сделать какую-то запись в журнале. И опять задумчиво стоял между доской и счетами; слушал и смотрел на горящие свечи.

— Как выберемся из этой тьмы, Коста?

— Безмолвно, Ачим.

— Выйди, поговорим.

— Завтра, Ачим.

— Завтра на рассвете из Прерова отправятся еще двенадцать парней. Слыхал?

Учитель продолжал ходить по своему освещенному кругу, между пустыми скамьями и горящими свечами.

Ачим Катич повернул к селу; стоны и вопли слились в рыдание. Направился к дому учителя — хоть с его дочкой Наталией по-человечески потолковать. Он давно про себя считал ее своей внучкой. И любил как внучку.

Верхним концом палки постучал в окошко.

— Ната, милая, слышишь? Погубили Прерово.

— Под вечер ушла она в Шливово, женщинам письма читать. Сегодня с войны получили, — из темноты ответила Наталиина мать.

— Злая ночь. И поговорить не с кем, — бубнил Ачим, поворачивая к своему дому.

На небе, в облаках, словно тленом отдавал лунный свет. Изгороди мешали идти; доски и те ополчились против него. Он еле волочил ноги, провожаемый взглядами собак и женщин.

— Ачим, я тебя ищу, — остановил его чей-то голос из тьмы. — Дай десятку для Светозара. Слыхал, ему поутру уходить. Виноградом верну.

— Бери три, и нет на тебе долга, Гвозден.

Ощупью нашли руки друг друга: у Гвоздена дрожат пальцы, еле выбрал деньги из ладони. И расстались молча, без слов. Дальше идет Ачим; откуда-то слышится дудка. Тола Дачич играет. И Ачим заторопился к нему, стучит палкой в калитку.

— Прерово в слезах, а ты песни играешь, безумец! Сын у тебя погиб, сорок дней в субботу исполнилось, а ты трели выводишь.

— Ради живых играю. И пою от того, что из четверых сынов, слава богу, только один, Живко, погиб. Могло ведь и совсем худое случиться.

— Дома пустые остались, жизни конец пришел, балабол!

— Да я ж тебе говорю: ради жизни пою, Ачим.

— Ты Прерово слышишь, дурень босоногий?

— Кому надо плакать, пусть плачет. На этом свете испокон веку так повелось: один плачет, другой поет. Плачет — кто должен, поет — кто может. Никогда не бывало такого, чтоб все разом плакали. Случается и похуже беда. — И он продолжал наигрывать.

На пороге своего нового дома, покуривая, сидел Джордже. Ачим остановился: что сказать сыну? И спросить его не о чем. Недоставало у того сил слушать вести с фронта. Когда читали списки погибших или приходило письмо от Адама, намертво опивался он лютой ракией.

— Где ты был до сих пор? — пробормотал Джордже, хватая его за штанину.

— Нашего не назвали.

— Хорошо слыхал?

— Хорошо. Из кавалерии ни одного. А из пехоты восемнадцать. Восемнадцать, сынок!

Послышался будто удар топора о камень.

— Зачем тебе топор, Джордже?

— Пробки вышибать, чтоб вино наливать. Напиться хочу.

Ачим опустился на порог бондарни, закурил. Лицо Джордже неотличимо от камня; стоны в деревне заглушают его дыхание. И Тола играет.

Со всхлипами и кашлем плакал Джордже.

Ощетинившись, Ачим встал и заторопился к себе в старый дом. Остановился у входа. Долго слушал протяжные всхлипы Джордже, вспомнил, что назвал его «сынком». Со дня рождения Адама, с момента предательства Вукашина, с самой смерти Симки и до ухода Адама на войну не называл он его так.

— Сынок, — шепнул, чтобы еще раз услышать это принадлежащее только внуку слово. Ему, Джордже, и в могилу отца провожать придется, некому больше. Вукашин, должно быть, и тогда не приедет домой, в Прерово.

Ачим вошел в комнату, зажег лампу, чтоб прочитать письма внука. Он получил только три. Одно стащил Джордже и не отдает, сам читает. Решил читать по порядку. Вот оно первое, с фронта. И зашептал:

Будьте здоровы, Деда и ты, Батя. Драган в этих передрягах славно ведет себя. Не поверите, но он самый спокойный конь в полку. Таким серьезным стал во имя короля и отечества, что иному запаснику третьей очереди под стать.

Вчера на рассвете мы попали под первые выстрелы. Одна за другой застучали винтовки, и пулеметы застрекотали. Худо, Деда. Жужжит да жужжит вокруг. Живым мне не быть, сам знаешь, каков Драган, не иначе напорется на шершня.

вернуться

8

«Политика» — крупнейшая белградская газета, выходит с 1904 г.