Изменить стиль страницы
4

А Тола играл. Тихонько наигрывал песни, которые, знал, любили его сыновья. Иногда откладывал свою дудку, чтобы рявкнуть на всхлипывавшую жену, которая и вертел-то не могла поворачивать равномерно; прерывался и когда подбрасывал поленья в огонь: Джордже и не заметил, когда тот прихватил у него охапку буковых дров. Катичевыми, хозяйскими, дверями и стульями разожжет он свой костер и на нем изжарит мясо, чтобы сыновья могли унести по куску с собой на войну.

Глотнет Тола из фляжки добрый глоток ракии и вновь примется наигрывать свои песни и мелодии, любимые его сыновьями.

Все, что от него зависело, все, что он мог и успел, сделал он для державы и для своих сыновей. Пришла война, что тут поделаешь. Что поделаешь, коли человек не желает, да царям в охотку. Мало им того, что в руках держат, хотят больше иметь подданных, чем у них есть. А другие не отдают то, чем владеют, да и самим бы побольше хотелось, чем есть. Вот и хватает дьявол бога за бороду, а бог дьявола за рога.

Он сунул дудку в карман, подбросил дров, а потом вновь стал оглядывать свой инструмент.

Четыре солдата из одного дома, четыре сына, никто в Прерове, во всей округе, не дал столько державе. Минует да напасть, кто-то должен будет все узнать и его наградить. Не захочет держава, найдется справедливость у короля, а если и тот зажмурится, то господь бог, стало быть, увидит. Не может Тола Дачич и после войны остаться прежним Толой Дачичем. Война по-своему все разложит и расположит. За кровь надо платить. Муку и трату времени нужно возместить. А кто живым вернется, кому суждено будет уцелеть, это уж не его разума дело. Сколько младенцев погибло от болезней, только у него двое. Четверо, мальчишки, остались. Кому жить суждено, тому и дорога и укрытие найдутся. А кому суждено — со сливы упадет, расшибется насмерть. Ежели погибнет Сербия, не Тола Дачич со своими ребятами тому виною. А, дай господи, победит Сербия, считай, победили сыновья Толы Дачича. Четыре солдата, три винтовки и одно орудие. Чего разоряется хозяин Ачим? Грусть и тоска одолели хозяев. Ушли ваши поденщики и слуги. Опустеют ваши нивы и виноградники, некому будет луга вам скосить. Вам война, Катичи. Теперь мы во всем равны и во всем одинаковы. Не так уж плохо, хозяин Ачим, и даже справедливо, что хоть война нас немножко уравняла и что одна боль и одна рана у нас болит, что одним страхом мы напуганы, одной надеждой надеемся.

— Война, дядя Ачим! Война! — заорал он мстительно и опять заиграл на дудке.

5

Ачим выругался и треснул палкой по изгороди, потом притих и опустил палку: из яблоневого сада, неся что-то в руках, неторопливо выходил Адам и, замедлив шаг, опасливо и нерешительно подошел к Джордже, который сидел на пороге бондарни, курил, конечно напившись. Ачим кашлем дал о себе знать, напомнил, что ждет внука, позвал к себе. Адам не слыхал: он резал арбуз для Джордже; слышно было, как хрустела корка.

Украл арбуз, у нас нет бахчи. Помнит, что отец любит арбузы. И сегодня вспомнил и принес ему. А обо мне позабыл. Что ему за дело до деда. Отец живой, он и накажет, он и простит. А деду и осердиться не положено. Немного ему осталось жить, потому должен любить. Должен. Он мне и корень, и лист.

Дрожа, не сводил он глаз с Адама, который во дворе, освещенный луною, резал арбуз на ломти. А потом собрался с силой и крикнул:

— Адам, я тебя жду!

Джордже что-то сказал Адаму, и тот молча подошел к террасе, нагнулся к старику. Петухи закричали в Прерове, когда Адам сердито сказал:

— Деда, спать хочу, слышишь, спать хочу.

— А ты чувствуешь, куда ты идешь и что тебя ждет?

— Об этом подумаем, когда нужда наступит.

— А понимаешь ли ты хотя бы, почему идешь на войну?

— Об этом я тебе в письме напишу, деда. Сейчас спать хочу.

— Ладно, Адам. Там, на поле боя, тоже спи, где сможешь. И старайся иметь верного друга, полную сумку и сухие носки. И никогда не ешь в одиночку. Если командир у тебя будет разумный, слушай его больше, чем нас с отцом слушал; а если дурак и бездельник, то молчи и старайся не попадаться ему на глаза. Будь всегда с людьми и там, где их больше. Когда в атаку пойдете, не спеши быть ни первым, ни последним. Когда убегать станете, опять держись середины. А теперь ступай, спи. Отец тебя позовет, когда придет время.

Тола изо всех сил дул в свою дудку, затянул коло, норовя заглушить скрип колодцев и постукивание ведер, заставляя женщин вновь оплакивать единственных сыновей, а стариков бранью пугать собак.

Молча, не торопясь шел Адам, чтобы в новом их доме поспать последний раз. «Легкого тебе пробужденья, сынок», — шепнул Ачим и, бросив самую горькую цигарку, которую когда-либо курил в своей жизни, ушел к себе, ладонью и лбом уперся в дверь комнаты Вукашина: после его ухода утром на рождество, двадцать два года назад, никто, кроме него, Ачима, не переступал порога этой комнаты. Никому старик не позволял этого, носил с собой ключ, привязанный к цепочке, на которой висят часы. В эту комнату он входил каждую осень, чтобы выбросить сгнившие и высохшие плоды айвы, яблоки со шкафа, молодую лозу с подоконников и заменить их самой крупной айвой, самыми красными яблоками, самыми крупными кистями из их старого виноградника. Это была для него панихида; он молчит, осторожно и незаметно проводит этот день, не идет в корчму, не читает газет. Он входит в комнату Вукашина, и все, что помнит и о чем думает, сливается в одну старую непреходящую тоску о сыне, и некуда ему уйти от себя, опаленного тоской по сыну-предателю; и тогда необходимо ему снова взглянуть на старую фотографию: на ней изображены Вукашин, студент Великой школы[15], в крестьянской одежде, и он, Ачим Катич, заместитель председателя Сербского народного парламента. Старик молчит, глядя на красивого и статного серьезного парня, который тогда для всех, в том числе и для своих преподавателей, был сыном Ачима и учился во имя того, чтобы стать разумом и совестью Сербии, в радикальной партии опорой и поддержкой отцу, крестьянским кулаком против лавочников и грабителей народа, потому он и в Париж отправил его, пускай знанием превзойдет фрачников, а он, он стал совсем иным. Предал его. Руками его собственного сына, Вукашина, задушил старого Ачима Пашич.

В комнате Вукашина за все двадцать два года он лишь однажды провел целый день: еще затемно вбежал к нему бледный, дрожащий учитель Коста Думович и, словно сообщая о смерти Вукашина, пробормотал: «Независимые[16] создали правительство, Вукашин стал министром», — и тут же выскочил, не закрыв за собою дверь. Ачим кое-как оделся, руки у него дрожали. Он вошел в комнату Вукашина и до самой ночи сидел там, глядя на фотографию. Ему было приятно, что Вукашин стал министром. Ему было приятно, никогда не бывало так грустно и приятно одновременно, но он несколько раз сказал самому себе: «Я тебе оппозиция, знай». А когда правительство, в котором Вукашин был министром, пало, когда потом сына не включали больше ни в один кабинет, он после каждой перемены правительства мимоходом из тьмы бросал Джордже: «А этому опять жулики под дых дали». И снова молчал о Вукашине, точно о беглом каторжнике, который прячется где-то внутри него и в пустынной комнате позади его изголовья, дверь которой тогда, когда Адам отправился спать перед уходом на войну, обожгла ему ладони и лоб.

Он взял ключ, который держал в жилете, привязанным к серебряной цепочке вместе с часами, кое-как отпер дверь комнаты Вукашина, вошел туда и, отрешенный, замер перед их общей фотографией той поры, когда он верил, что в Сербии нет более счастливого отца, чем он, когда народу моравскому он был и законом, и опорой. Когда он мог повернуть Мораву в Ибар… На стене темнел их с Вукашином снимок. Он хотел было зажечь спичку, чтобы увидеть сына, но рука задрожала. Тогда он впервые лег на постель Вукашина — по сути, рухнул во мрак, который скрипел и грохотал: вот и Вукашин сегодня ночью отец. И он не спит. И у него уходит на войну сын. Мой внук Иван, которого я не видел ни разу. Как и ту женщину, Милену. Что же это за сила и призрак такой вырыл пропасть у него в доме? Почему люди одной крови так схватились между собой у очага Катичей?

вернуться

15

Великая школа — старое название Белградского университета.

вернуться

16

Имеется в виду партия так называемых независимых радикалов, которые, выйдя в 1901 году из народной радикальной партии, выступили за буржуазно-демократические реформы.