— Дай мне их сразу. — Он улыбнулся. — Мы можем напиться и позабыть о моих глазах. Завтра в шесть утра мы выступаем на Горни-Милановац.
Вукашину не хотелось выпускать рук Ивана. Он сжимал их все крепче, а взгляд его блуждал по взбаламученной, бурлящей реке. Еще тринадцать часов дано им быть вместе. Чем обрадовать сына? Может ли он и ему, и себе возместить упущенное?
— Когда тебе в казарму?
— В двенадцать. Так приказано. Но сегодня этот приказ не действителен.
— Сегодня мы в самом деле напьемся. Пойдем поужинаем, загуляем в «Талпаре». — Неужели ничем иным он не может его сегодня порадовать?
Отпустив его руки, он быстро и молча протянул ему две пары очков, и они зашагали к мосту, в город. Сеял дождь. Вукашин хотел набросить на него свою пелерину, но не решился: как-никак солдат.
Мой отец, Вукашин Катич, хочет сегодня загулять? Иван остановился, всматриваясь в его лицо. Он не видел его выражения. Тень и вечер накрыли это лицо. Оно такое же темное, как шляпа, пелерина, непременная трость. Может быть, этим, всегда неизменным, он лишь скрывается от людей? Даже от них, детей. Может быть, даже мама не знает его настоящего. Но он, сын, нечто другое. Он не уйдет на фронт, не узнав всей правды об отце. Он узнает себя будущего, себя в пятидесятилетним возрасте. Того себя, кто переживет войну. Это великолепная мысль!
— Я хочу, чтобы ты повел меня в самое веселое заведение Крагуеваца. Если такое еще существует. Люди выглядят как на похоронах.
— У народа, Иван, свадьбы и похороны лежат рядом. Он легко переходит с одного на другое. Я хотел бы поужинать вместе с твоими ближайшими друзьями. А потом мы вдвоем походим по городу.
— Идет. И до ужина мы тоже походим. Мы никогда не гуляли под дождем.
— У меня не было времени, а ты больше любил читать. Пойдем по другой улице. Здесь слишком много беженцев, телег и скота.
Он хотел, чтобы они шли по менее освещенной улице, чтобы он мог накрыть его пелериной, защитить от дождя. С завтрашнего дня ему придется мокнуть.
— Что ты знаешь о Милене, папа?
Отец остановился, помедлил с ответом.
— О ней не беспокойся. Госпиталь успели эвакуировать из Валева.
— Ты уверен, что она не осталась в Валеве?
— Я был в городе, когда госпиталь вывозили в Лиг. Как только я сумею найти какую-нибудь подводу, я съезжу ее навестить.
— Сделай это завтра, пожалуйста. И передай, что я каждый день пишу ей письма в свою тетрадь. Отправлю, когда прогоним швабов за Дрину.
Они шли узкой, темной улицей с редкими фонарями. Ивану было приятно и радостно видеть освещенные окна домов, за которыми наверняка дети, девушки, матери. Чем-то прежним, давно знакомым пахли хризантемы в садах; он жадно вдыхал их запах.
— Почему, папа, хризантемы считают погребальными цветами?
— Должно быть, потому, что это последние цветы. А мне они напоминают о лете. Лете, которое не сдается зиме. — Он умолк, не удовлетворенный своим объяснением, потому что Иван молчал. И начал опять, поспешно, слишком громко: — А запах у них резкий, чистый, какой-то даже зеленый. Мне нравится острота этого запаха.
И устыдился самого себя за столь легковесные слова; пригнулся, чтоб не задеть за черный, прибитый к калитке флаг. С опаской набросил край пелерины на Ивана. Тот не сопротивлялся, напротив, прижался к нему. Теперь они шли рядом, касаясь друг друга при ходьбе. Он не может оставить сына одного перед заботами и страхами грядущего дня.
— С кем ты дружишь, Иван? Я имею в виду, кто твои товарищи?
— Может быть, тебе будет неприятно ужинать сегодня в одной компании с социалистом. Это мой лучший друг, но фанатичный социалист. На тебя и на Скерлича он нападает особенно яростно и убедительно.
Близость отца и рождала чувство печали, неловкости, и была дорога ему; шаг его стал короче. А если б он выскользнул из-под тяжелой руки на своем плече, он бы не мог произнести ни слова; и если б отец убрал свою пелерину с его плеч, он бы остался голым под дождем.
— Очень рад, что у тебя есть такой друг. Социалисты — лучшие друзья в юности и на войне.
— Почему именно на войне?
— Потому что в силу своих принципов они не выносят офицеров и не бывают подхалимами. А чувство товарищества — составная часть их идеологии, и они всегда верны и готовы жертвовать собой.
Послышался плач женщины; в ответ заскулили собаки.
— Насколько я знаю, папа, ты тоже был социалистом.
— Да. Я тоже верил, что вместе с сапожниками и портными, подмастерьями и приказчиками можно создать Балканскую социалистическую республику. Все великие верования, Иван, — результат опыта и зрелости. Или заблуждений. Кто в юности не был социалистом, тот не был молод.
— Хорошо сказано, — улыбнулся Иван. — Папа, а что ты думаешь о храбрости? О храбрости вообще.
— Я думаю, — сразу ответил Вукашин, — что храбрость — достоинство, чаще всего встречающееся у людей. Да, вероятно, самое частое. У меня не вызывает восторга человек, у которого храбрость самое большое достоинство.
— Ты по-прежнему веришь, что знание обладает большей ценностью, чем храбрость? — Он взял отца за руку. Чтобы остановиться. И хотел было выпустить ее, но лишь крепче сжал. Они пошли медленнее. — Неужели ты не считаешь храбрость самым ценным качеством в человеке?
— Среди человеческих качеств, как я много раз тебе говорил, для меня правдолюбие и чувство достоинства стоят на первом месте. — Он умолк, а Иван не мог видеть выражения его лица.
— Даже если храбрость — наиболее часто встречающееся человеческое свойство, как ты говоришь, то трусость — самое отвратительное. Не только по отношению к отечеству и свободе. Трусостью ничего не познается.
— Менее всего люди на этом свете, мой Иван, несчастны оттого, что не знают этих твоих великих истин.
— С тех пор как я читаю и думаю, я убежден, что человеческая жизнь на столько ценна, сколько правды мы о ней знаем. И сейчас я это чувствую.
— Ты преувеличиваешь. Очень мало истин, которыми живет человек. Во имя которых он должен и может жить.
— А я, папа, только правдой могу быть счастлив.
— Коль скоро мы говорим о страданиях жизни, то самое тяжкое, сынок, — распознать зло. У него столько лиц, сколько людей на земле. И еще лица тех, кто не родился.
— Говори до конца.
— Я еще и не начинал. И не знаю, как начать. Однако я полагаю, люди несчастнее всего бывают не из-за бедности и страдают более всего не из-за голода и холода. И отчаиваются не оттого, что должны умереть.
— Откуда ты это знаешь?
— По собственному опыту, если это для тебя что-либо значит; человек только из-за людей и от людей может быть по-настоящему несчастен. Даже когда они нас любят и мы их любим.
— Я не убежден в этом.
— Понимание того, как обстоит дело с людьми, — вероятно, единственное умение и знание, которое может сделать нас счастливыми. Хотя бы на короткое время. Во всяком случае, именно в людях заключается то, что делает нас и счастливыми, и несчастными.
— Если мы честолюбивы. И тщеславны. Если мы очень эгоистичны.
— Мы не должны обязательно быть тщеславны или честолюбивы, Иван. Мы приходим в мир, который нам почти во всем враждебен. Который самим фактом нашего рождения делает нас зависимым и несет нам опасность. И поистине чудо, что в таком мире человек остается хорошим.
— А ты, папа, разочарован в жизни? — вдруг шепнул Иван.
— Разочарование, Иван, не самый худший результат нашего опыта. Ибо из разочарования есть выход. В нем всегда есть виновник.
— Разве нам от этого легче?
— Пока мы молоды — да.
— В жизни человека с самого начала должно существовать нечто наиболее важное. Нечто необходимое. Нечто решающее для будущего.
Вукашин помолчал. Это для меня наиболее мучительная загадка. Неужто уже и для него? И продолжил:
— Самое печальное во всем этом, может быть, то, что у молодого человека нет силы понять опыт отцов. И тех, кто победил в жизни, и тех, кто потерпел поражение.