Изменить стиль страницы

Шавлего бросил взгляд на шофера. Ни следа вчерашней озабоченности не заметил он в Лексо. На безоблачном его лице играла довольная улыбка, говорившая о полной ясности и спокойствии духа. Лексо поглядел на город, к которому они приближались.

— Я порядком проголодался. Не подкрепиться ли нам?

— А где тут можно поесть? Вот въедем в город…

— Большое спасибо! Я не девица, чтобы чаи распивать.

— Зачем же чай — найдется, наверно, и пити.

— Баранины я не ем.

— Почему?

— Не знаю, просто не ем, с детства не люблю. Лучше остановимся здесь. Зная свои проклятые привычки, я перед отъездом зарезал курицу да еще сыру прихватил.

Лексо остановил машину на обочине дороги и вытащил из кабины сумку с провизией.

Вдоль дороги, с обеих сторон, росли посаженные двойными рядами акации. Деревья были усеяны птичьими гнездами. Никогда не приходилось Шавлего видеть столько гнезд на одном дереве.

— Здесь приличные рестораны встречаются только в больших городах. А так все одни чайханы. Зайдут в чайхану азербайджанцы, усядутся и дуют горячую воду, точно у них в брюхе большая стирка.

Они наскоро перекусили и пустились дальше в путь.

Вдали, справа вырисовывались на сером фоне фиолетовые горы. Остались позади и эти места, и вновь простерлась вокруг бескрайняя равнина.

Лишь в редких деревнях по пути встречались деревья — оголенные, с простертыми к небу ветвями. Они раскачивались с жалостным видом под порывами леденящего ветра.

Временами где-то вдали, а порой и у самой дороги показывались нефтяные вышки. Они возвышались посреди перепаханных под посевы бурых полей, внося какое-то напоминание о жизни, что-то новое, не схожее ни с чем окружающим, в докучное, мертвенное однообразие равнины.

Шавлего плотно завернулся в бурку и опять откинулся на спинку сиденья.

«…Человек скован, связан по рукам и ногам уже в материнской утробе. Как только он выйдет на свет и перережут пуповину, начинается его стремление к свободе. Но уже наготове пелены, ремни колыбели. Он плачет, кричит, изо всех сил старается разорвать путы. И вот, после того как он в короткий срок пройдет определенный ему строжайшим регламентом путь — путь, на который его первоначальный предок потратил более миллиона лет, — сразу после того, как в больших полушариях его мозга появится зародыш мышления, — человек снова оказывается на привязи: его удерживает пуповина нравственности. А впоследствии привязь постепенно удлиняется, — так отдают веревку коню, пущенному на подножный корм. Удлиняется до тех пор, пока лошадь не дотянется до засеянного под огород участка или до плодовых насаждений. А тогда… Дай человеку полную свободу, и он тотчас же совершит безрассудство. Он сам от века это знает и потому-то сам же создал законы, ограничивающие его волю и прихоти. Иногда достаточно самой малости, чтобы человек очутился на краю гибели. Часто самые невинные на первый взгляд вещи обладают огромной взрывчатой силой. Они — как минированное поле: один неосторожный шаг — и… Вот почему, должно быть, человеку нужно так мало, чтобы почувствовать себя счастливым… Или несчастным… А несчастье — это тот пробный камень, который наилучшим образом помогает нам выявить нашу глубоко запрятанную человеческую сущность. Наш разум — это наш компас, и горе тому, у кого компас откажет как раз в минуты самой крайней его необходимости… Флора права… Многое зависит от случая…

Флора…

Любое живое существо, начиная с инфузории и кончая китом, борется за свое место в той среде, в том обществе, что созданы для него матерью-природой. На Джавахетском плоскогорье, близ озера Таваравани, рос некогда густой лес. А потом долго боролись между собой густые травы и могучие дубы. И случилось невообразимое: трава победила дуб, постепенно вытеснила его со всей территории. Она так плотно переплетала свои стебли и листья под деревьями, вокруг стволов, что падающий с ветки желудь не мог достигнуть земли и прорасти в почве: упав на травяной долог, он иссыхал, терял жизненную силу под ветром и солнцем… Следовательно, то, что для одного — благо, для другого — зло. Единство этих двух начал стоит у истоков самого общества. И все, что время от времени в обществе происходит — закономерно. Каждый гений, добрый или злой, продвигал общество на один шаг вперед или назад. Эпохи упадка сменялись веками возрождения. И всякий человек творил для общества в меру тех сил, какими его одарила природа… Впрочем, нет, я не понимаю людей, стремящихся совершать то, на что им не отпущено ни сил, ни способности. Быть может, не обязательно помнить о существовании в грандиозном механизме маленьких, незаметных винтиков? Но честолюбие человеческое — это то самое чудовище — маджладжуна, которое навалилось на тупой разум многих и многих и терзает его на протяжении десятилетий… Вот как тот чудак… Двадцать лет работал над кандидатской диссертацией в публичной библиотеке… Пришел однажды и под большим секретом сообщил мне, что открыл в «Свадьбе соек» Важа Пшавела идеи коллективизма, устройства жизни на общественных началах…

Важа Пшавела!

С какой легкостью замахиваются на гениев карлики, жалкие ничтожества!

Зависть и честолюбие!

Зависть и честолюбие!

Вот, например, Алуда Кетелаури…

Почему принято думать, что конфликт между общиной и личностью в этой поэме возникает лишь из-за нарушения обычая отсекать руку у сраженного врага? Или что изгнание Алуды из племени означает будто бы лишь отрицание христианской морали? Огромную роль в коллизии всей поэмы играет обыкновенная человеческая зависть. До сих пор никто не обращал на это внимания. Испокон веков зависть — движущая сила множества низменных поступков, совершаемых людьми. Когда Алуду обвиняют во лжи и трусости, то первая, и самая важная, причина этого — зависть. Люди знают, что Алуда — доблестный воин. Знают также, что он у многих убитых кистин отсекал десницу. Не забывают и о том, что он обычно садится в головах Совета, и слово его было всегда веско и разумно. Неужели трудно догадаться, что если бы он убежал от Муцала, то не мог бы принести отсеченную руку его брата? Очень хорошо все это знают и именно потому лопаются от злости. Так водится исстари: карлики, не способные дотянуться до лица гиганта, пытаются испачкать сажей хотя бы его ноги. Почему Миндия, с одним лишь копьем уложивший двенадцать кистин, не разделяет мнения других? Потому, что он сам — богатырь, доблестный воин, если не больший, чем Алуда, то, во всяком случае, равный ему. Миндия доказал сомневающимся, что Алуда сказал правду.

Но это еще больше раздразнило завистников.

Алуда видит, как злятся хевсуры, как их грызет досада, но у них нет никакого повода, чтобы придраться к нему. Алуда, этот великий гуманист, который даже раньше создателя баллады о юноше и барсе сказал: «Думаем — одни мы в мире, мать лишь нас одних взрастила…» — вот этот самый Алуда совершает еще более мужественный, доблестный поступок — приносит жертву святыне, чтобы помянуть душу своего храброго врага, и этого достаточно, чтобы завистники разъярились до неистовства.

Теперь уже у них есть достаточный повод, чтобы срубить могучий дуб, в тени которого они ползают. Чем больше они ощущают, насколько возвышается над ними Алуда, тем решительнее осуждают его на отвержение от племени и на изгнание. К тому же в них пробуждается и другой, еще более низменный инстинкт — жадность. Ведь имущество отверженного, по закону, конфискуется и распределяется между его соплеменниками.

С этим несправедливым, бесчеловечным приговором не согласен только Миндия — человек, равный Алуде по духу и доблести. И в знак того, что он и сам теперь бессилен перед решением племени, Миндия скрещивает руки на груди. А сочувствие к отверженному вызывает у него слезы.

Так что истинная причина изгнания Алуды Кетелаури из племени затуманена, скрыта вуалью христианской морали…

Вдруг Шавлего понял, что у него сейчас полнейший хаос в голове.

Неужели утомительное однообразие окружающего, дорога и одиночество естественным образом рождают такой разброд в мыслях?