Изменить стиль страницы

Реваз притянул аробщика еще ближе и прошипел ему прямо в лицо:

— Требовал я с тебя этот кувшин чачи?

— Нет.

— А мать моя требовала?

— И она нет.

— Так чего ж ты его подкинул? Что я, попрошайка? В руки тебе глядел?

— Да разве я мог знать, что получится… Сделал ты мне добро, уважил, дров для меня не пожалел, как же мне было хоть чем-нибудь не отблагодарить? Я и побольше хотел оставить, да мать твоя не позволила. Сказала, хватит и одного кувшинчика. Откуда я мог знать, как все обернется?

— Тьфу, сгореть твоей безмозглой голове, старая образина! — Реваз скрипнул зубами и оттолкнул Бегуру так, что тот ударился спиной о размокшую калитку.

Калитка сорвалась, и Бегура упал в лужу. Истертая штанина разошлась над коленом, сквозь дыру выглянуло чёрное, сухое колено. Так он сидел в грязи, ошеломленный, перепуганный, нахохленный, пялил по сторонам тусклые, бесцветные глаза и поглаживал щетинистую шею мозолистой рукой.

Жгучая жалость к бедняге аробщику охватила Реваза. Он круто повернулся, сплюнул в сердцах и ушел.

— Я голоден, дай мне поесть, мама, — сказал он, войдя к себе в дом. Моя руки, он яростно тер их мылом и расплескивал воду по галерее.

Старуха причитала, сокрушаясь:

— Я виновата. Ни за что не надо было принимать эту хеладу водки. Трижды ему говорила: на что мне твоя водка, у меня своей вдоволь, — никак не могла ему втолковать. Ну, тут я махнула рукой: оставляй, говорю, коли тебе некуда ее девать. Моя вина — вот этим языком, чтоб ему отсохнуть, сказала ему: оставляй. Да что тут особенного, господи, водка-то его собственная, кому хочет, тому и отдаст, никого это не касается! А зачем куб и все остальное унесли? Где это слыхано — накладывать руки на чужое имущество? Больше ничего у нас не оставалось от твоего покойного отца… Что ж теперь будет, сынок, что теперь с нами дальше будет?

Реваз сидел, опершись локтями о стол, и молча ел. Долго, рассеянно жевал он каждый кусок, словно высохла слюна во рту. И даже прожеванный кусок не мог проглотить — не лезло в горло.

Вошел Иосиф Вардуашвили, остановился в дверях, не поздоровавшись, и оттуда молча смотрел на старуху, причитавшую в углу. Потом бросил быстрый взгляд на своего бывшего бригадира и спросил глухим голосом:

— Это правда… насчет сегодняшнего партбюро?

— Правда, — не сразу ответил Реваз.

Иосиф сел на табурет. Долго сидел он безмолвно, время от времени потирая раненое колено. Такая у него образовалась привычка: болела старая рана или нет, стоило ему присесть, как он принимался массировать колено.

— Приходили и ко мне… Сколько, дескать, дал в уплату за перегонку. Говорю, нисколько. А они: не лги, тебе как члену партии не подобает. Я свое: не платил. Грозятся: все равно, мол, узнаем. Ну и узнавайте, говорю… Да я сам тоже хорош: чего я к тебе свою чачу тащил, отнес бы на колхозную винокурню… Поленился, далеко…

— Ты тут вовсе ни при чем, Иосиф. И этот бедолага Бегура ни в чем не виноват. Рано или поздно что-нибудь в этом роде непременно должно было случиться. Помнишь историю с семенной пшеницей? Нет, Иосиф, как говорит дедушка Годердзи, тут след подковы не того мула. В тот раз не выгорело — вот они и снова подобрались, подстроили каверзу. А я в тот раз только надулся и засел в своем углу — вот мне и наказание за это. Но теперь — зуб за зуб. Буду бороться.

Старуха встала, пошарила в стенном шкафу и приплелась к столу.

— Экая я беспамятная — совсем забыла! Тамара заходила нынче, принесла вот эту штуку. — Она поставила на. стол маленькую скульптуру. — Плакала, бедняжка, слезы так по щекам и катились. Я к ней поближе подошла, гляжу — лица на бедняжке нет. Отвернулась от меня и сразу за дверь…

Реваз взглянул на скульптуру и окаменел: это была привезенная им из Берлина миниатюрная копия «Похищения Персефоны Гадесом» Адриана де Бриса.

Иосиф не успел еще толком ее рассмотреть, как Реваз вскочил, перевернув стул, схватил скульптуру и бросился к двери.

Старуха обомлела. С минуту она стояла растерянная, потом догадалась, что яростный порыв ее сына находится в какой-то связи с этим предметом. Все, кто в эти дни приносил и оставлял что-нибудь, были в заговоре против ее единственного сына… Внезапно обессилев, она упала на стул и простонала:

— Что это за беда с нами стряслась, Иосиф, сынок? Хоть ты-то ничего не принес, не собираешься оставить?

Иосиф ничего не ответил — с силой, до боли, потер старую рану, молча встал и вышел.

…Реваз рванул калитку и вбежал во двор.

Тамара была дома одна. Она лежала ничком на тахте и плакала. Долго стоял Реваз, не говоря ни слова, и смотрел на нее. Тамара медленно подняла голову, взглянула на него. Лишь на миг отразилось на ее лице изумление — она сразу отвернулась и уткнулась в подушку.

Реваз не видел ее уже давно. Ему показалось, что девушка сильно изменилась, еще больше похудела. Глаза, распухшие от слез, запали еще глубже. Лицо было бледное, обескровленное. Глубокие складки около губ свидетельствовали о безысходной печали, о неутолимом горе. Плач перешел в громкие рыдания. Плечи и спина девушки тряслись.

Реваз поднял с пола свалившуюся шаль и прикрыл ею Тамару.

— Не трогай меня! — Тамара сдернула шаль с плеч и швырнула ее на пол.

— Хочешь простудиться и умереть?

— Хочу. О, хоть бы я и вправду умерла!

— Тамара, что с тобой случилось?

— Ты прекрасно знаешь, что со мной. Никто лучше тебя не знает, что со мной случилось. — Голос у нее был жалобный, щемящий сердце.

— Не надрывай себе душу зря и мне не надрывай! Не слушай ты этого человека, и все будет хорошо.

— Я уже никого не хочу слушать. Измучилась, устала. Ничего больше не хочу. Не могу, сил нет, устала до смерти. И ты тоже хорош — вечно, во всем надо тебе стоять поперек… Покоя не даешь. Просила я тебя, умоляла, полы тебе обрывала — оставь его в покое, отвяжись, ведь он все-таки мне отец. Но ты же ничего и слышать не хочешь, никак я тебя не могу убедить… Так теперь хоть от меня отстань, дай мне покой. Я ничего больше не хочу, ничего больше мне не нужно, ни-че-го…

Реваз стоял озадаченный, склонившись над девушкой. Он неловко сжимал в руках маленькую скульптуру и с силой, не переставая, тер ее большим пальцем. Скульптуру эту он привез из Берлина в подарок Тамаре. Девушка должна была хранить статуэтку до тех пор, пока будет его любить. И вот, отвергнутая и возвращенная дарителю, она снова была в руках у Реваза. Это означало разрыв. Между ними все кончено — таков был смысл возвращения подарка. Девушка бросила беглый взгляд на когда-то столь дорогую ей вещицу, отвернулась и снова спрятала лицо в подушках.

— Послушай меня, Тамара. В последний раз послушай. Я многое стерпел от твоего отца, да и от тебя. Всего лишился — перестал быть бригадиром, перестал быть членом правления, исключен из партии и, самое главное, потерял доброе имя. Но жизнь еще не кончена и борьба не проиграна, лишь бы ты была рядом со мной. Мне нужна родная душа, которая понимала бы меня, сочувствовала бы мне, верила бы в меня.

— Я больше не могу обманывать себя, Реваз. И ты не обманывайся. Ты давно уже прилагаешь все усилия, чтобы пути наши разошлись, ну вот они и расходятся… Пусть эта наша встреча будет последней. Не приходи больше в этот дом. Мне жаль тебя, но я тебя больше не люблю.

На пороге показалась Тинатин, тетка Тамары. От изумления она выронила узел, который держала в руке. Онемев от ярости, она поспешно скрылась за дверью и вернулась с половой щеткой.

— Ах ты вор, разбойник, злодей, разоритель наш, проклятый прощелыга! Никак не хочешь отвязаться от бедной девочки? Отца почти уже со света сжил, а теперь хочешь вдобавок доброе имя дочки по проселкам трепать? Ах ты негодник, позорище всего села!

Реваз не обращал внимания на гневные речи женщины до тех пор, пока рукоятка щетки не огрела его по спине. Тогда он обернулся, схватился за занесенную щетку и отбросил Тинатин в угол. Потом переломил щетку о колено и швырнул обе половины ей вслед.